Я часто беседую с отцом.

Он смотрит на меня с фотографии, в белой рубахе; ворот её расстегнут, и он улыбается.

— Папа, — говорю я, — наконец-то сбылась твоя мечта: ты — в Иерусалиме.

— Тут такие же низкие звезды, как в Мястковке, — отец улыбается откуда-то из зелени; сзади него то ли осенние листья, то ли лучи солнца.

— Ты слишком серьёзен, — говорит он, — слишком много переживаешь, брось… Твой дед пел по утрам. Попробуй по утрам петь… Веселей, друг жизни. Всё будет хорошо, — говорит отец.

Он всегда говорил мне это, когда плохо себя чувствовал, а я торопился — то на выступление, то на премьеру.

— Иди, друг жизни, — говорил он мне, — всё будет хорошо.

Каждое утро отец улыбается мне с фото.

— Не относитесь к жизни слишком всерьёз, — говорит он.

Он улыбается мне из непонятного пейзажа.

Он только что затянулся папироской, ему ничего не нужно, ему хорошо…

Он улыбается, он хочет научить меня правильно воспринимать жизнь. 

— Улыбайся, — говорит он, — жизнь улыбается только в ответ.

Я смотрю на фотографию и вспоминаю нашу далёкую жизнь…

* * *

Солнце в Иерусалиме встаёт рано.

В первых лучах солнца — папина улыбка.

— Друг жизни, — говорит он, — иди, всё будет хорошо, не хандри. Нит гидайге! Пойди, купи себе новые штаны. Или ботинки — мне кажется, ты любил новые ботинки…

В шесть лет я хотел быть адвокатом. Я мечтал стать адвокатом, чтобы защитить моего отца, который сидел в тюрьме и называл меня «друг жизни».

Папа сидел в тюрьме, а мама писала прошения о помиловании и искала хорошего адвоката. Где бы она ни была и с кем бы ни беседовала, разговор обычно кончался одним и тем же: «Вы случайно не знаете хорошего защитника?»

В праздники мама плакала, поскольку отказы на прошения приходили обычно накануне. Отказы приходили в больших конвертах, заказными, но почтальон Маруся с нас денег не брала.

— Возьму, когда помилуют, — говорила она.

Такие люди встречаются всё реже.

Жили мы бедно.

— Бутылку кефира и сырок, — просила мама в «Молокосоюзе» и добавляла: — Вы случайно не знаете хорошего адвоката?

За что сидел папа, я не знал. Если бы меня спросили, что такое тюрьма, я бы ответил, что это место, куда направляют хороших людей. Что ж удивительного, что туда поместили папу?..

Ходил я в рваных ботинках, и ноги всегда были мокрыми. Мама делала мне горчичные ванны в тазу, приговаривая:

— Надо будет купить тебе новые ботинки. Вот получу премию — пойдём и купим…

У меня никогда не было новых ботинок. Я получал их ношеными, от брата. Тот, в свою очередь, — от двоюродного, двоюродный — от какого-то дядьки…

Иногда я себя спрашивал: «А кто же носит новые ботинки?» Мои всегда просили каши и хлюпали. Шнурки в них были гнилыми и постоянно рвались. Чтобы ботинки не так промокали, мама подкладывала в них газету, и однажды ее чуть не упекли, поскольку в этой газете было все промокшее политбюро…

— Ничего, — говорила мама, — скоро получу премию — пойдём и купим новые ботинки.

Я мечтал о них. Они стояли в витрине магазина на Загородном проспекте, блестящие, на микропоре, и стоили сто три рубля.

Это были чудо-ботинки. Во-первых, ты в них сразу становился выше, а во-вторых, они не промокали, даже в слякоть.

Во сне я часто прогуливался в этих новые ботинках вдоль Невы — высокий, большой адвокат.

— Где вы их достали? — спрашивали меня.

— На Загородном.

— Почём?

— Сто три рубля.

— И куда вы идёте в таких нарядных ботинках?

— Я иду защищать папу, — отвечал я.

Утром я снимал с труб парового отопления свои не высохшие за ночь ботинки, вкладывал туда «Пионерскую правду», натягивал их и зашнуровывал бечёвками.

На праздники я их надраивал гуталином и чистил бархоткой.

В дверь звонили. Я бежал открывать. Там стояла Маруся с конвертом.

— Заказное, — сухо говорила она, — денег не возьму!

Откуда она знала, что там отказ?..

— У неё сердце, — объясняла мама, — сердце видит всё.

Утром мама вытирала слезы, и мы шли на демонстрацию. Никто не должен был знать, что наш папа сидит.

Орало радио, звучали песни.

— Да здравствует гений всех времён и народов! — кричал оратор.

— Ур-ра, — кричала мама, — ур-ра!.. Кстати, вы случайно не знаете хорошего адвоката?..

Её поиски в конце концов увенчались успехом: химичка из двести шестой школы посоветовала ей мэтра Ландау.

— Творит чудеса, — сказала она. — Большие связи — и не шкуродёр. Но к нему очень трудно попасть. Попробуйте, может, он вас возьмёт.

Мэтр жил на Невском, напротив магазина «Смерть мужьям». Мама решила пойти к нему со мной.

— Может, он будет мягче, увидев ребенка? — сказала она.

Свидание было назначено на четыре часа. Это был радостный день.

Во-первых, была надежда, а, во-вторых, мама получила, наконец, долгожданную премию.

Мы шли по Невскому к великому мэтру.

— Сейчас он нам поможет, — говорила мама, — а потом — прямиком на Загородный и купим тебе новые туфли.

В кармане истертого пальто она сжимала премию.

Открыла нам горничная.

— Мэтр еще на лыжах, — сказала она и недовольно оглядела нас, — подождите вот здесь.

Она посадила нас в приёмной. Мы сидели в шикарных креслах, поджав ноги. С ботинок текло.

— Дайте, я вытру, — предложила мама.

— Да сидите уж, — проворчала горничная.

Мы сидели под бронзовой люстрой, напротив огромного зеркала, и я до сих пор помню наши сконфуженные физиономии и лужу, которая становилась всё больше…

Наконец пришел мэтр. Он был высок, в белом спортивном костюме, с красными щёками.

— Простите, только съем яблоко, — сказал он.

Я смотрел, как он аккуратно ел большое сочное яблоко и потом долго вытирал рот изящным носовым платком.

— Ну-с, что там у вас?

Мама начала рассказывать о папе. Какой он умный, добрый, какой он…

— Ближе к делу, — попросил Ландау и бросил куда-то: — Феня, чай!

Мама говорила о несправедливости, о чудовищном приговоре, о какой-то кассации.

Мэтр слушал внимательно, прихлебывая из стакана. Потом он недовольно поморщился:

— Феня, сколько сахару положили?!

— Три куска, — ответила та.

— Я ж просил — два! Сколько можно повторять?!

Он брезгливо отодвинул стакан. Я помню его подстаканник: серебряный Пётр на коне…

Мне очень хотелось чаю, но адвокат не предложил. Он даже не предложил моей маме. Ландау раздраженно смотрел на лужу.

— Сожалею, — сказал он, — ничем не могу помочь.

— Мэтр, — начала мама, — может…

— Я беру дела, в которых уверен, мадам! Феня, я жду чай!

Мама встала.

— Сколько с меня? — спросила она.

— Сто пятьдесят! — ответил мэтр.

Мама достала руку из кармана и разжала кулак — там лежала названная сумма. Она положила её на стол, покрытый зелёной кожей.

Феня проводила нас до дверей и закрыла их на засов.

Мы шли по Невскому. Был вечер. Падал мокрый снег. Зажгли желтые фонари. Я помню мамины промокшие боты и оренбургский платок на плечах. Подошвы мои почти отвалились, и мы с мамой в такт хлюпали по мартовской жиже.

Дома мама сделала мне горчичную ванну. Потом мы пили кефир и жевали пионерские сухари.

— Через год у меня будет премия, — сказала мама, — я куплю тебе новые ботинки…

Возможно, все это глупо, но с тех пор я ненавижу адвокатов и лыжи.

И ещё: у меня развилось странное свойство — я люблю стоять у витрин обувных магазинов. Я могу приехать во Флоренцию и весь день провести у витрины «Бруно Мальи». В Риме я иду к «Балли» и любуюсь туфлями, словно мадоннами Рафаэля.

В подарок родным и друзьям я покупаю только обувь, которая в основном не подходит — жмёт, спадает, — но я с удивительной настойчивостью делаю именно такие подарки.

…Папа продолжал писать письма и называть меня «другом жизни». К праздникам нам приносили отказы. Порядочного адвоката не находилось.