Специалист опять прекратил читать.

— Ваш дед помог Алленби войти в Иерусалим.

Я сел и вытер пот со лба — получалось, что Мошко Весёлый сыграл решающую роль в освобождении Иерусалима от турецкого ига.

— Ваш дед — историческая личность, но он меня совершенно не интересует. С вашим дедом — к профессору Гурфункелю.

— Подпись есть? — спросил я.

— «Боже, — продолжил специалист, — я не подписываюсь, чтобы опять не попасть в лапы турок. Но ты знаешь, кто я, — еврей с Украины, который пришел поклониться Тебе».

— Зачем вы принесли мне это письмо, — недоумевал специалист, — все знают, что меня ничто не интересует после второго века нашей эры… Идите к этому профессору Гурфункелю. Мне сейчас даже кажется — вы считаете, что верблюд спас арабов, как евреев — Тора. У меня такое ощущение. Идите к профессору Гурфункелю, этому леваку, который уверен, что мы произошли от протоарабов. Он встретит вас с распростёртыми объятиями. Идите, идите, он в Аммане, советник при дворе короля Хусейна — Бен ибн Гурфункель!..

* * *

Я вышел на улицу.

Теперь я знал, что дед воевал на стороне англичан, был героем и исторической личностью.

Но был ли это мой дед?

Подписи не было. Шимен Кривой стал Косым, Ханночка — Леечкой, и местечко не называлось Мястковкой.

Всё было туманно.

Единственный, кто мог подтвердить, что это мой дед, — был Бог…

— Шекель, шекель! — доносилось с базара. Я свернул и пошёл по его рядам.

Что-то я искал, но я еще не знал, что.

Внезапно на одном лотке я увидел зелёную горку.

Это был крыжовник. Любимая ягода моего детства.

Я купил кило, высыпал в шляпу и, хрустя кислой ягодой, двинулся к Старому городу.

На станции Авоты останавливались не все поезда. Только медленные. Скорые проносились мимо, а некоторые — так вообще прибавляли скорость.

Возможно, с той поры я предпочитаю поезда неторопливые, никуда не спешащие, а скорые пусть пролетают мимо. Им нужны большие вокзалы с колоннами, туалеты со львами, с гранитными писсуарами.

Вокзал на нашей станции был сколочен из зелёных досок, с одной кассой и уборной, куда уважающий себя человек не мог позволить себе зайти.

На станции была деревянная скамейка и телефон, всегда свободный, потому что никогда не работал. Скамейка тоже была свободна: из неё регулярно торчала пара гвоздей.

Касса работала по странному графику: она была всегда закрыта, если поезд останавливался, и открыта — если проносился мимо.

На скамейке сидели только мы с Павликом — мы были такие тощие, что могли уместиться меж двух гвоздей.

Мы сидели и ждали поезда, который остановится.

На таких станциях сходило много симпатичных людей.

Где-то к полудню приезжала тетя Маша с котомками крыжовника — она ехала с базара на станции Майори.

На следующем поезда прибывала мама с такими же котомками, с базара Булдури.

— Мы же договаривались, что крыжовник куплю я, — говорила мама.

— Малину, — отвечала тетя Маша, — в Булдури надо брать малину. О крыжовнике не было и речи.

Мы шли к даче, тащили сумки, рты наши были набиты крыжовником.

У калитки нас ждала бабушка.

— А где телятина? — интересовалась она.

— Телятину привезет Павел. После обеда. Пойдите, дети, встретьте его. Он должен привезти кило три, сделаем жаркое.

Под солнцем, на деревянном столе, они готовили обед: красный борщ, салат со сметаной, котлеты с жареной картошкой.

Потом с двумя кульками крыжовника мы брели на станцию.

Пели провода, стрекотали кузнечики, пролетали капустницы.

Мы сидели на скамейке и ждали. Наконец приходил поезд. Из вагона не спеша выходил папа с папироской, стряхивал пепел с пиджака и раскрывал нам объятия.

— Друг жизни, — говорил он мне.

Поочередно мы с Павликом запрыгивали на него. Он пах табаком.

— Гражданин, — раздавалось из вагона, — это не ваше?

Папа регулярно оставлял сумку на сиденье.

— Спасибо, моё, — отвечал папа, забирал сумку, и мы с Павликом несли ее к даче. Папа всё время останавливался и зажигал свой «Беломор» — папироса постоянно гасла.

Каждый раз, чиркая спичкой, он говорил:

— Никогда не курите, ребята, вы не представляете, какая это зараза…

Наконец мы появились на даче. С веранды спускалась мама.

— Наконец-то, — говорила она, — ты привез три кило?

— Пять! — отвечал папа.

— Кому нужно пять, — говорила мама, — я просила три. Кто сожрет столько мяса?

— При чем здесь мясо? — удивлялся папа. — Я привез крыжовник.

— Майн гот! — вскрикивала бабушка.

— Кто тебя просил? — шумела мама.

— Вот, — папа доставал записочку, — пять кило крыжовника.

— А хиц ин паровоз, — говорила тетя Маша, — будем варить варенье. Подай мне таз, Соня.

— У нас нет сахара, — отвечала мама. — Дети, сбегайте за сахаром. Шесть кило.

Нам давали сетки, и мы бежали в ларёк.

В ларьке ничего не было. Кроме крыжовника.

— Берите, бузотёры, очень сочный, рекомендую, — уговаривала продавщица.

— У нас уже есть, — отвечали мы.

— Не такой! Берите, завтра его не будет.

Мы брали два кило, и килограмм она давала бесплатно.

— Гвалт! — кричала бабушка, — куда мне его девать? Уже больше нет кастрюль. Маша, позвони Семе, пусть захватит семь кило сахару. А вы, киндерлах, бегите на станцию, помогите — человек после работы… Да, постойте, — она накладывала нам два пакетика крыжовника, — пожуйте; когда ещё поезд придёт…

— Больше не можем, — говорили мы.

— Ешьте, ешьте, в нем полно витамина «це».

Мы опять сидели на скамейке, хрустели ягодой и ждали…

Начинало смеркаться. Наконец приходил поезд, весь в огнях, и из него выпрыгивал дядя Сёма. Обычно у него в руке был портфель, но в этот раз он тянул серый мешок. Один конец он дал нам, другой оставил себе.

— А ну, Ляссандра, а ну, Павло, раз-два, — он взвалил мешок на спину и понес.

— Что там? — спросил я. Нехорошая догадка прошибла меня.

— Крыжовник, Ляссандра, сочный, крупный, и знаете почём? Двадцать копеек кило! И вы считаете, что я мог его не взять?!

Мы молчали.

— А сахар? — спросил Павлик.

— Какой сахар? У меня не осталось ни копейки…

Мы шли к даче. Горели фонари. Навстречу шел папа. Он нес большой куль.

— Папирос не было, — сказал он, — но тут подвезли крыжовник… Крупный, сочный, по десять копеек… Вы считаете, я мог его не взять?

Женщины молчали, у них уже не было слов. Они одолжили сахар, и в огромных тазах варили варенье.

Вечером мы сидели на веранде и уплетали его. Прямо из тазов.

Морды наши были кислые: в варенье почти не было сахара.

Всем соседям мы раздали по большой банке. Многие приходили со своей тарой.

Вечера тогда были тёплыми, пахло морем, хвойным лесом, доносился шум пробегавших составов…

На нашей станции Авоты останавливались не все поезда. Только медленные.

Она была сколочена из зеленых досок, с одной кассой и скамейкой, из которой торчала пара гвоздей.

На таких станциях когда-то сходило много симпатичных людей…

* * *

Вечером я поехал в киббуц Гиносар.

Дорога вилась вдоль озера. Красное солнце садилось в Кинерет. Нигде и никогда я не видел такого солнца — огромного и молодого, — только в детстве можно увидеть такое.

Когда мне хреново — я впускаю в себя солнце над Тивериадским озером. Внутренняя пустыня моя от макушки до пяток наполняется светом…

Киббуц лежал внизу. В апельсиновых рощах белели домики. По дорожке каббалист Селедкер катил кого-то в инвалидном кресле. Мужчина был в спортивных трусах и маечке, с гипсом на правой ноге.

— Доктор марксизма-ленинизма Осип Зись, — представил Селедкер.

Зись вскочил, поклонился и упал на дорожку. Совместными усилиями мы подняли его.

— Вчера сломал ногу, — сокрушенно сказал он, — не было воплощения, чтобы я не ломал ноги! «Капитал» читали?