— А мешок тот, шелковый, — вон, — он кивнул в сторону жующего осла. — Хотели сдать в музей, но они так мало дали — лучше пусть останется ослам!

— А что стало с дедом? — спросил я.

— Говорят, поехал в Швецию просить прощения у короля. Поэтому его и прозвали Мошко Швед.

* * *

Я добрался до Иерусалима и по улице Яффо побрёл в Старый город.

Падали сумерки: было лучшее время дня, когда раны продолжают болеть, но не столь заметны. В районе базара была сутолока, крики; пожилые женщины несли в сумках всякую снедь. Они бросили всё Там и приехали Сюда со своими детьми и внуками — бабушки, которые заслужили царские ложа и золотые кареты.

Если б я мог — поставил бы в центре Иерусалима памятник еврейской бабушке. Памятник Неизвестной Бабушке — и изобразил бы её прекрасные усталые руки. И горел бы перед ней вечный огонь нашей признательности…

Лавки шумели: люди покупали урюк, гвозди, меняли доллары.

Одинокий «Давидка» печально смотрел в небо. Что-то просил на непонятном языке нищий. В Меа-Шеарим бродили хасиды в чёрных костюмах. Прошли солдатки, которым я хотел бы сдаться…

Я понял, почему прибыл сюда: нигде не было такой концентрации горя. И нигде я так остро не ощущал жизнь.

Я подошел к проходившему мимо старику и поцеловал его.

— В чём дело, — раздражённо спросил старик, — вос тут зих?

— Простите, я обознался, — соврал я.

Мне просто было необходимо кого-то обнять.

Ноги привели меня к Стене Плача. Было уже темно. Невдалеке от Стены неопрятный старик закапывал что-то в землю.

Я пригляделся — это были записки. Меж камнями Стены было пусто.

— Кто вы? — спросил я.

— Сторож, — ответил он, — сторож Стены.

— Почему вы закапываете просьбы?

— Бог их уже прочитал, — ответил он. — Просьбы, как люди: их надо хоронить.

— И давно их хоронят?

— С тех пор, как мы взяли город.

— А раньше?

— Не знаю, — ответил он, — тут бродили козы, бараны, рядом была свалка.

— Вы читаете записки? — спросил я.

— Это не разрешается, — ответил он, — но когда я их достаю, многие разворачиваются.

— И что просят?

— Что просят… — он поворошил лопатой землю. — Так посмотришь — все люди разные: кто богатый — кто бедный, кто умный — кто дурак, кто трезвенник — кто алкаш — а просят одно! Я видел просьбы министров — они ничем не отличаются от просьб бродяг… Что просят? А зачем вам это надо?

— Мой дед был здесь в начале века. Пришёл паломником — и не вернулся.

— Объяснения в записке вы не найдёте, — покачал головой сторож. — Богу не объясняют, у Бога просят…

Он почесал голову.

— В Старом городе, в арабском квартале, живет цыганка. Никто не знает, сколько ей лет, но в прошлом веке она уже жила. Возможно, она знала твоего деда. Но будь осторожен. Цыгане стали мусульманами, они кидали в нас камнями. Она не кидала, но будь осторожен. Вечером не ходи. Вечером в лунном свете сверкают ножи…

* * *

Я вошел в Старый город — и пустился искать цыганку…

В каменной нише, в кромешной тьме, сидела старуха. Длинные волосы ниспадали на широкий халат. Зелёный глаз пристально следил за мной. Второго, видимо, не было.

— Яхуд, — сказала она, — что ты ищешь, яхуд?

Голос её был низким, как у джазовой певицы.

— Деда, — ответил я, — он пришел в Иерусалим в начале века и не вернулся.

— Дай ладонь, яхуд, — сказала цыганка.

Я протянул. Она зашептала непонятные слова.

— Ты внук моего мужа, яхуд, — произнесла она.

— Мошко Весёлого?! — закричал я в темноте пещеры.

— Он был Мошко — он стал Мусой, — с расстановкой произнесла она, — он был яхуд, он стал цыганом.

— Зачем? — удивился я.

— Любовь, — объяснила она. — Он стал цыганом и принял ислам. Зачем мусульманину возвращаться в еврейское местечко?..

— Почему он стал мусульманином? — спросил я.

— Любовь, — вновь ответил старуха. — Мы, цыгане, жили в Индостане. Халиф изгнал нас, мы пришли в Иран, потом в Ирак. Халиф вновь изгнал нас. И мы пришли в Палестину. И вот две тысячи лет живем здесь. Мы были цыгане — мы остались цыгане. Мы ни с кем не смешиваемся. Если мужчина из другого народа полюбил цыганку — он должен ждать её девять лет, а потом приползти на коленях. Твой дед ждал меня девять лет.

— И что он делал всё это время?

— Учился плясать наши танцы. Петь наши песни. Играть на скрипке. Вот скрипка Мусы, — цыганка протянула мне инструмент, — никто так огненно не играл, как он.

— Он играл еврейские мелодии?

— Цыганские, яхуд, я тебе сказала: он стал цыганом!

— В местечке у него была жена, — сказал я, — моя бабка.

— Он всё забыл, увидев меня, — жену, местечко, евреев! — сказала цыганка. — Он был красив, мой Муса.

Я держал в руках скрипочку деда.

И вдруг она запела. Она пела протяжно и страстно.

Какой-то свет проник в пещеру. Он лился снаружи.

Я оглянулся. В проёме стояла молодая цыганка. Чёрные волосы падали на плечи. Цветастая юбка ниспадала до земли. В зубах она держала красный мак и улыбалась.

Я застыл, пораженный её красотой.

— Правнучка Мусы, — сказала старуха, — не смотри на неё, яхуд, ты стар — через девять лет ты не сможешь ползать на коленях…

* * *

Вновь я встретил Орнштейна на вершине холма. Он смотрел куда-то вдаль, прикрыв глаза рукой от слепящего солнца.

— Подойдите сюда, — сказал он, — взгляните на эту землю, на эти рощи, на эти пруды, на синь моря. Кто может устоять перед такой красотой?!

«Вот Земля!» — произнёс Он.

— Чем вы сейчас занимаетесь, Орнштейн? — спросил я. — Всё гоняете свиней?

— Нет, мой дорогой, — ответил он, — я занимаюсь делом, угодным Богу, сейчас меня кормит Тора… Вы знаете, на чём въедет в Иерусалим Мессия?

— На осле, — ответил я, вспомнив Аврумеле.

— И почему он до сих пор не въехал?

— Этого я не знаю, — признался я.

— Потому что у него упрямый осел! Он жрёт траву и упирается. Мессия его тянет, а тот упирается. И Мессия ничего с ним не может сделать… Я торгую ослами, уважаемый. Из Узбекистана. Это самые сговорчивые ослы в мире. На таком осле скоро въедет к нам Мессия. Я приближаю время гармонии. Он въедет на осле, который трогается с места при первых звуках псалма Давида.

— Вы, случайно, не продаете ослов Аврумеле? — поинтересовался я.

— Тому, кто хотел засунуть в мешок Бернадота? Конечно!

— Он действительно хотел его похитить?

— Как я, — ответил Орнштейн. — Он покушался на Гитлера, стрелял в лорда Мойна, выкрадывал Роммеля… Чушь собачья! До Независимости он шил мешки. И после Независимости — тоже… Вершина его славы — ослы… Взгляните еще раз на эту землю, на этот пейзаж. Нет народа в мире, которому бы не хотелось владеть ею… Последнее время я много размышляю, спускаюсь по вечерам к водопаду и думаю: как сделать, чтоб нас не сбросили в море? Как сохранить нам эту землю? До прихода Мессии. Наши вожди обезумели — они раздают её. Где будут жить евреи? На небе?.. Смотрите на пейзаж, уважаемый, смотрите на нашу землю. Её может спасти только Мессия. Но осёл его всё ещё упрямится…

* * *

И вновь я шел к Стене Плача. Неведомая сила вела меня к ней. Я был уверен, что где-то рядом со Стеной мне удастся разгадать загадку деда.

Вдруг я услышал звук трубы.

Чистый, необыкновенный звук доносился откуда-то. Что-то было в нем щемящее и знакомое. Я пошёл на него. Я сворачивал с улочки в улочку, со двора во двор — трубача нигде не было.

Внезапно я заметил его.

Он стоял на городской стене, возле Мусорных ворот, подняв трубу к небу. Он был высок, в спортивной кепочке, с рыжей бородой. Синие глаза его излучали радость, и вся фигура, и мелодия. Он явно получал удовольствие от трубы, от игры, от жизни. Никого не было возле него — с первого взгляда становилось ясно, что он играл для Бога…

Заворожённый, я остановился. Он подмигнул мне и заиграл с ещё большим энтузиазмом.