Что делать? Что делать?
Я обратилась к театральному врачу. Только они понимают, что уж коли вы актер, то обязаны либо сыграть, что вам положено, либо умереть на сцене.
— Ну что, мисс Хепберн, вы взвинчены, не так ли? Я бы посоветовал вам немножко пригубить и расслабиться…
— Боже мой… Выпить. Я не могу пить… Боже мой! Я на грани сумасшествия. Вы не знаете кого-нибудь — какого-нибудь педагога — кого-нибудь, кто мог бы помочь — я подвожу целый коллектив — мне нельзя отказываться… Неужели нет чего-нибудь… кого-нибудь…
— Вообще-то есть некто Альфред Диксон. Почему бы вам…
К этому времени я уже не один уик-энд провела в нью-йоркской больнице «Коламбия Просбитериан» с мыслями о том, а не выпрыгнуть ли из окна… Что-нибудь… Что-нибудь… Я больше не могу…
— Вы ничего не теряете, — сказал Бобби.
— Так пошлите за ним.
Бобби Хелпманн — сэр Роберт — исполнял в «Миллионерше» роль египетского врача. Кроме того, он был моим другом. Бобби появился в моей больничной палате. Его сопровождал мужчина — не высокий, не низкий, — расположенный к полноте. Короче говоря, толстый. Большая голова, широко поставленные глаза, крупное лицо. Сидя на постели, я подумала: «Ну, он не спасет меня…»
— Меня зовут Альфред Диксон…
— Да… Так… Что вы посоветуете в моем случае? Что можете сделать? — Я была плохо настроена, не питала никакой надежды.
Он попытался объяснить, что, на его взгляд, вызвало мою чрезвычайную хрипоту, и свой метод лечения. Что-то о собаках и одышке. Господи, спаси, подумала я. Я — само отчаяние, лечу в пропасть отчаяния, а ты толкуешь мне о собаках с одышкой. Мне хочется умереть, хочется выпрыгнуть из окна и умереть. Это невообразимый напыщенный дурак, и я хочу, чтобы он поскорей оставил меня наедине с моими страданиями.
У меня едва хватило сил дослушать его. Я чувствовала себя совершенно разбитой.
— Благодарю вас, я подумаю.
Он ушел. Бобби ненадолго задержался. Но поскольку я не могла говорить, тоже вскоре ушел. А я сидела и тупо глядела перед собой. Завтра начнется новая неделя… Мука…
Я выписалась из больницы, решив вернуться домой. Настроение было прескверное — до дна рукой подать. Дно — дно… Что делать? Понедельник. Шесть дней до воскресенья. Потом возникла мысль: не будь истеричной дурочкой, попытайся. Позвонила Альфреду Диксону.
— Я хотела бы встретиться с вами. Сейчас — если возможно.
— Хорошо — в час дня.
— Нет, я сама приеду. — Пересиль себя. Поезжай к нему. Окунись в его атмосферу.
Тридцать шестая улица. А здание-то ветхое, ободряя себя, подумала я, несколько грязноватое. Из кабинета вышел школьник. Теперь моя очередь идти в кабинет. Диксон сразу начал с комплекса упражнений, которые были нацелены на то, чтобы расслабить вагусный нерв, который заставляет человека, пребывающего в возбужденном состоянии или испытывающего страх — что сплошь и рядом происходит с нашим братом актером, — вытягивать шею и закрывает свободную подачу воздуха от диафрагмы через глотку. Видимо, мне самой судьбой было предначертано сражаться с собственной глоткой. Сразу стало понятно, о чем он говорит. Я убеждена, что и Даф с ее проклятой свечкой, в сущности, делала то же самое, но в ту пору своей жизни я не разгадала этой благой подсказки. Наверно, я была тогда чересчур занята собой — любимой. Теперь же, находясь на грани самоуничтожения, я чувствовала, что в этом есть зерно. И это ощущение успокоило меня. Я пробыла в кабинете час. Мне стало легче. Теперь-то я понимаю, что в самом деле мне так только показалось — то есть на самом деле мне ничуть не полегчало, если иметь в виду голосовые связки. Но мой внутренний настрой изменился. Теперь я не съеживалась в комок в ожидании предстоящей катастрофы, а стремилась ухватиться за луч надежды: найти лазейку — тропинку — выход наружу. Я двигалась вперед, а не плыла по течению, подчиняясь стихии волн. Плыла — но сама. Гребла против течения, но плыла.
Я ходила к Диксону каждый день. И понимала все больше и больше. Хотя улучшения не чувствовалось, но не было и ухудшения. Я начала сознавать, что, если буду продолжать в том же духе, мне не станет хуже. Я смогу держать под контролем этот процесс. Нет, не процесс — себя. И я удерживала свой статускво — только и всего. Я была настроена на лучшее. Держалась на плаву. И…
Но мне необходимо было вернуться. Я уже упоминала о Марсии Давенпорт и пении.
Так вот она сказала:
— Почему бы тебе немножко не позаниматься? Голос у тебя приятный.
Можете себе представить, как это мне польстило.
— Что нужно для этого сделать?
— Думаю, я смогла бы уговорить Сэма Чозинофф взять тебя в ученицы.
Это был очень авторитетный музыкальный критик — муж Полины Хейфец. Я ходила к нему раз или два в неделю. Мир, к которому я прикоснулась, был мне совершенно незнаком. В этом доме имел обыкновение обедать Тосканини. Тосканини! Дети Сэма — два мальчика — глазели на меня, когда я пела, и время от времени снисходительно отпускали в мой адрес комплименты. «Вы хорошо сегодня пели, мисс Хепберн». Выходя после занятий из дома — он жил в районе Шестидесятых улиц, западнее Парка, — я чувствовала себя наполненной музыкой. Но, естественно, это длилось недолго, потому что я не была музыкальной. Я исполняла песню в спектакле «Без любви» — пьесе Филипа Барри, по которой Дональд Огден Стюарт снял картину под таким же названием — «Parlez, moi d’Amour», неплохую, но и недостаточно хорошую. О Господи, почему я не могу быть певицей! Я вижу, как открываю рот и извлекаю из себя божественные звуки. Но это происходит только в моем воображении. Почему… Почему… Что-то мешает — в мыслях умею, а наяву не могу? То же самое в теннисе. То же самое в живописи. Почему, ну почему? Недостает таланта, вот в чем загвоздка. Но так трудно смириться с этим.
Вы просто недостаточно способны, моя дорогая.
Кто сказал это?
Я сказал это — твой здравый смысл.
Прошло время, все забылось. А что дальше? Я сыграла в «Коко». И работала, работала. Брала уроки у Сью Сетон. Каждодневно. Я училась, и это помогало мне улучшить звучание голоса. Сью Сетон была в свое время ученицей мадам Сембрич. Та же — что и у Диксона — методика извлечения звука, поднимающегося снизу от диафрагмы и проходящего через свободный туннель — ну, не туннель, — шахту, какая разница, и потом в голову. «Головные тона, — говорила Сью. — Чувствуешь вибрации?» Да, да. Голова, не гортань. В обход гортани. Забудь про гортань. Грудная клетка, верх черепа. Это было мне по силам.
И я знала, то есть чувствовала своим нутром, когда начинать, а кожей — как идти за оркестром. Я едва поспевала следить за Бобби Доланом, дирижером. И они все говорили мне, какая я молодец. Но… Ну я же не дура. Я готова была разорвать их на части — то есть зрителей — в своем воображении. Этот писклявый жалкий звук — ты ли это, Кэт? Да, это ты. Ты разорвешь их на части этим… ведь разорвешь?
О, если б я могла описать этот леденящий душу страх — это сковывающее тебя по рукам и ногам состояние, — ужас, который охватывал меня каждый вечер перед выходом на сцену. Чувство такое, как если бы вы вышли играть в теннис без ракетки. Или, скажем, с ракеткой, но без сетки внутри. Беспомощность и претенциозность — «Кэти поет». Ну, сама-то я воспринимала это как образец той Кэти, которая не поет. И это несмотря на самоотверженную помощь Сью Сетон, а потом еще и упражнений, которые мы проводили прямо в гримерной с Линн Мастерс, ассистенткой Диксона, к тому времени уже покойного.
И вот мое выступление стало неотвратимой явью! До выхода на арену борьбы из ямы оставались считанные минуты. Все собрались в зале — сидели и ждали, — заплатив большие деньги за билеты и потому по праву надеясь на самое лучшее. А я готовилась выйти к ним — вооруженная писком. Мышь в образе льва.
Изображаю сосредоточенность на лице: прическа, туфли, костюм, шляпа… Потом села, сердце, казалось, вот-вот выскочит… Расслабься, успокойся, они не думают, что ты Мария Каллас…
Нет, нет, возьми себя в руки, надо быть Каллас, иначе зачем ты здесь?