Теперь мне кажется, что я выбрала легкую дорогу. Узлы нужно разрубать. Тогда все — в данном случае Сьюзи и Джон — имели бы возможность видеть своего отца со мной. Было бы лучше. Но тогда неизбежно возникло бы давление со стороны Луизы, которая чувствовала бы себя проигравшей в такой ситуации. И все-таки такое решение проблемы было бы вполне благопристойным для нее и предельно честным по сути. И сделать это Спенс мог бы легко — такой выход напрашивался сам собой и снимал тяжесть со всех. В этом случае он бы выбрал лучшее из двух. А если бы увидел, что это исходит от нее, то избавился бы и от чувства вины.
О да, чтобы быть способной на такой поступок, нужно было быть святой. Да, именно так. Но что плохого в святости? Согласна: слишком много вопросов. Луиза была в безнадежной ситуации.
Что касается меня — я просто жила. Не стремилась предпринять что-то кардинальное. И оставила решение этой проблемы за Спенсом. А он пребывал в нерешительности.
Но я извлекла из этого урок — человек обязан четко рассчитывать свои силы, берясь за решение той или иной проблемы. И только потом начинать борьбу. Или не начинать ее вовсе. Вы любите кого-то? Если вы его любите, а он всем своим поведением дает понять, что хочет расстаться, и вы действительно знаете, что все кончено, — дайте уйти! Возьмите на себя инициативу. Проявите благородство. Это принесет больше пользы, чем если вы будете цепляться за него и постоянно напоминать ему о себе и о том, каким кошмаром была ваша совместная жизнь. К тому же так честнее. И это позволило бы сдвинуться с мертвой точки. Не имеет смысла сохранять неудавшийся брак. Новые отношения открывают новые возможности и определенные перспективы для обеих сторон. А упорствовать в своей несостоятельности бессмысленно.
— Алло!
— Доброе утро.
— Добрый вечер.
— Как поживает Джонни?
— Как поживает Сьюзи?
— Как поживаете…
Пустота. Тоскливо до смерти. Грустно. Расплата за то, что прожила жизнь, сидя на чужих коленях.
Что ж, так было. И ничего не изменить. Спенс умер. А теперь и Луиза ушла из жизни. Я уверена, что все и для нее было безумно тягостно. Путешествовать по дороге, которой на самом деле не существует.
Утро похорон. Вообще-то последняя ночь в… как это у них там называется, когда тело лежит в похоронном бюро. Я спустилась вниз после того, как все вы ушли. Вошла внутрь.
— Простите, мисс Хепберн, саркофаг закрыт. Миссис Кэррол Трейси велела мне закрыть его. Я… Мне…
— Нет-нет — пусть… В сущности, это не важно… Я хотела… несколько небольших пожеланий, но это не важно. Ничего, пусть. Я просто постою с минуту.
Мне хотелось тогда еще раз посмотреть на его лицо. Но какая разница — вчера — сегодня — завтра… Он ушел, Папа ушел, Мама ушла. Их история окончена. А я все еще здесь, но мыслями своими в значительной мере живу с ними. Они — это я. Везучая я, правда? Гуляю по жизни за всех троих. Грустно, что саркофаг закрыт. Интересно, обнаружили ли они мой маленький рисунок с цветами, который я положила ему в ногах? Вряд ли. Да и не важны они — вещи. Никогда не цепляйся за вещи. Так говорили Папа и Мама. Вещи — пустое. Это действительно так, а ему теперь ничто не может навредить.
На следующий день — отпевание в католической церкви Голливуда, на бульваре Санта-Моника. Мы с Филлис, конечно, не можем присутствовать при этом — не хочется выглядеть белыми воронами.
Представив, каким будет последний путь Спенса по городу, я сказала Филлис:
— Поедем в похоронное бюро «Каннингэм энд Уолш», попрощаемся со стариной.
Мы поехали. Заглянули внутрь. Ни единой души — только гроб. Тогда мы отправились к подъездной аллее.
— Кто-нибудь будет?
— Нет.
— Можно, мы поможем?
— Ради Бога!
И мы помогли погрузить Спенса на уготованное ему место в катафалке. Закрыли дверцу. Они тронулись, а мы поехали вслед за ними. Его кортеж. Сначала до Даун-Мерлоуз, потом налево на Вермонт; наконец вдали показалась церковь. Они продолжили свой путь к церкви, а мы остановились. Прощай, друг… Здесь мы с тобой расстаемся…
Мы развернулись и поехали домой.
Дорогой мой Спенс
Кто бы подумал, что я буду писать тебе письмо. Ты умер 10 июня 1967 года. Боже мой, Спенс, прошло двадцать четыре года. Это долгий срок. Счастлив ли ты наконец? Все это долгое время, что ты провел на покое? Воздано ли тебе сполна за все твои душевные терзания в жизни? Знаешь, я никогда не верила, когда ты говорил, что не можешь заснуть. Я думала: ну давай же, засыпай — ведь сон спасал тебя от смерти. Ты был такой взвинченный. А помнишь ту ночь, когда ты был так встревожен? И я сказала — ладно, иди в дом, ложись спать. А я лягу на пол и поговорю с тобой, чтобы ты заснул. Я просто буду говорить, а когда тебе надоест меня слушать, то ты заснешь незаметно для себя.
Ну вот, я пошла в дом, взяла старую подушку и собаку Лобо. Легла на пол, смотрела на тебя и гладила старину Лобо. Я говорила о тебе и фильме, который мы только что закончили, — «Угадай, кто придет к обеду»; о моей студии и о твоем новом твидовом пальто; о саде и разных милых, успокаивающих вещах — о кулинарии и скучных сплетнях. Но ты не переставал метаться: направо, налево, поправлял подушки, дергал то и дело простыни… Без конца, без конца, без конца. Наконец — воистину наконец, а не просто — ты успокоился, затих. Я подождала некоторое время, а потом вышла из комнаты.
Ты говорил мне правду, так ведь? Ты действительно не мог спать.
А я все удивлялась тогда — почему? Я все еще мучаюсь этим вопросом. Ты принимал таблетки. Сильнодействующие. Ответь, ведь иначе ты вообще бы не спал. Жить тебе было нелегко, верно?
Чем нравилось тебе заниматься? Ты любил ходить в море, особенно в штормовую погоду. Ты любил поло. Но потом в авиакатастрофе погиб Уилл Роджерс. И с тех пор никогда ты уже не играл в поло — никогда. Теннис, гольф… Нет, это было не по-настоящему. Ты забивал несколько мячей. Играл честно. Не думаю, чтобы ты когда-либо «свенговал» в гольф-клубе. «Свенговать» — считается ли это словом? Плавание? Да, ты не любил холодную воду. А прогулки пешком? Нет, это тебя не устраивало. Это такой род развлечений, при котором ты одновременно мог размышлять — о том о сем… О чем, Спенс? О чем же? О чем-то важном, вроде глухоты Джонни, или о своей причастности к католической вере, о своей неправедности как католика? Никакого внутреннего покоя, никакого. Помню, как отец Киклик укорял тебя за то, что ты сосредоточен на всем дурном, что ты не хочешь сосредоточиться хоть на чем-нибудь хорошем, как того требует твоя религия. Наверное, предметом твоего внимания было нечто очень важное, нечто такое, что неотступно тебя преследовало.
И неоспоримый факт. Ты был воистину великим актером. Я говорю так, поскольку верю в это, а еще потому, что слышала это от многих людей, работавших с нами. От Оливье, от Ли Страсберга, от Дэвида Лина. Ты умел делать свое дело. Причем умел делать так поразительно просто, так непосредственно — ты просто умел делать это. Ты не мог вжиться в свою собственную жизнь, зато ты умел жить жизнью любого другого человека. Ты был убийцей, священником, рыбаком, спортивным корреспондентом, судьей, газетчиком… Ты подавал им пример.
Для тебя не было необходимости учиться. Ты схватывал главное, не затрачивая много времени. Это впечатляло. Временами ты мог быть кем-либо еще. И не был самим собой — значит, был в безопасности. Ты любил посмеяться, правда ведь? Ты никогда не упускал случая посмотреть на игру замечательных комиков: Джимми Дюранте, Фила Силверса, Фэнни Брайса, Фрэнка Макхью, Микки Руни, Джека Бенни, Бернса и Аллена, Смита и Дейла. И твоего любимца — Берта Уильямса. А забавные случаи? Ты мог пересказывать их — и блестяще. Умел посмеяться над самим собой. Ты получал огромное, огромнейшее наслаждение от дружбы и поклонения таких людей, как муж и жена Кэнины, Фрэнк Синатра, Боги и Бетти, Джордж Кьюкор, Вик Флеминг, Стэнли Крамер, семья Кеннеди, Гарри Трумэн, Лью Дуглас. Ты был веселым с ними, тебе было весело с ними, ты чувствовал себя уверенным, находясь с ними.