Мы снялись с ним вместе в девяти фильмах:
«Женщина года»
«Хранитель огня»
«Без любви»
«Море травы»
«Состояние союза»
«Ребро Адама»
«Пэт и Майк»
«Кабинетный гарнитур»
«Угадай, кто придет к обеду?»
Мы никогда не репетировали с ним дома. Почти никогда не обсуждали сценарий. Странно, правда? Ведь я всегда любила поработать со сценарием. Но не Спенс. Он предпочитал что-нибудь почитать. Скажи «да» или «нет». И только так.
Кто-то спросил меня, когда я влюбилась в Спенсера? Я не помню. Это случилось внезапно. Мы только начали сниматься в нашей первой с ним картине, и сразу поняла, что он — неотразим. Да, именно так — неотразим.
Его отец умер до того, как мы познакомились. Я никогда не встречалась с его матерью. И мало что знаю о них. Его отец сильно пил. Не думаю, что Спенс был очень близок к кому-то из своей семьи. Конечно, это не похоже на мои отношения с родителями. У него был брат, Кэррол, который в конце карьеры Спенсера вел все его финансовые дела. Но они действительно не были… словом, они были совершенно разными людьми. Кэррол был женат на женщине, с которой он познакомился у себя в Висконсине, на Дороти. Сейчас у меня есть хороший друг в лице дочери Спенсера — Сьюзи. Она очень похожа на него, хотя у нее более легкий характер.
Кто-то спрашивал меня о взаимоотношениях Спенса, Мамы и Папы. Разумеется, они встречались. Он приезжал несколько раз в Хартфорд и Фенвик. Но они не стали близкими. Мне думается, что он им нравился, но Спенс в их присутствии чувствовал себя несколько неловко. Ведь он был женатый человек. Не думаю, что Папу и Маму это обстоятельство очень уж беспокоило. Но когда Спенс приезжал, то чувствовал себя некомфортно — в каком-то напряжении. Поэтому он редко присоединялся ко мне, когда я уезжала домой.
Понятия не имею, какие чувства Спенс испытывал ко мне. Я могу сказать одно: мне думается, что, если бы я ему не нравилась, он бы за меня не держался. Вот так просто. Он никогда не заговаривал об этом, я — тоже. Мы просто рука об руку прошли по жизни двадцать семь лет, и весь этот путь я была абсолютно счастливой.
Это называется: ЛЮБОВЬ.
Прощай, калифорнийский дом
Дорогой мой домик, я покидаю тебя. Гляжу на тебя едва ли не в последний раз. Углы, светильники, тени. Добрые дни, плохие дни. Именно здесь я жила, это было мое. Это было твое, но и столько лет — мое. Ночи, дни, разговоры. Ты сидел в кресле-качалке, Спенсер. Помнишь, как я достала это набитое конским волосом кресло-качалку? Оно стояло среди старого хлама в витрине магазина на Олвер-стрит. Собственно, лишь один каркас: никакой набивки — одни пружины да круглые планки, на которых оно качалось. Когда ты нервничал, ты любил раскачиваться в нем. Мистер Шварц, работавший у Фэнни Брайс, сумел восстановить его — набил черным конским волосом. У этого кресла была такая красивая форма. Верх спинки — с небольшим углублением, а подлокотники чуть загнуты вверх. Оно должно быть моим, это кресло. Пока же оно принадлежало какому-то китайцу, еще раньше — дедушке этого китайца. Он сказал — нет, не продается. Но я приходила к нему снова и снова. Объясняла, сколь важно тебе сидеть в нем и раскачиваться. Вот почему он наконец смилостивился и позволил мне забрать его. За весьма солидную сумму. Он не прогадал. Я — тоже. Ты тоже. Это было твое кресло, в твоем углу. У тебя был свой стол — дубовый с откидной крышкой — достаточно большой. Хорошая лампа с плетеной подставкой, много лампочек, много света. Все книги, самые тобой любимые, и энциклопедия, и оксфордский словарь, и радио, и телевизор с дистанционным переключением программ. А слева телефонный столик и скамеечка для ног. Два телефона. Тебе было удобно. Тебе, надеюсь, был виден огонь. Огонь же горел у нас почти каждый вечер — и зимой, и летом. Было еще одно кресло, обитое красной материей, — в нем сидела я. Я купила его по случаю. Не очень тяжелое. Теперь оно кажется тяжелей. Тогда точно было легче.
Комната была обшита панелями из каштана. Потолок скорее высокий, нежели низкий, уходивший вверх и уменьшавшийся до размера квадратного метра, — видимо, предполагалось, что это должен быть световой люк, но так и не ставший таковым. В одном конце стоял письменный стол, на его крышке — стекло. Двустворчатые, доходящие до пола, окна. Письменный стол был одним из моих творений. Раньше ты жил в невзрачной маленькой квартирке на Саут-Беверли-драйв, даже не в нем, а в примыкающем переулке. Пытаться сделать ее привлекательной, честное слово, было безнадежным делом. С отчаяния мы заказали с тобой Эрику Болину — французскому мебельщику — деревянные карнизы для штор. Когда ты переезжал, я забрала их с собой, чтобы использовать их потом для крышки письменного стола: положила их на сделанные столярами две тумбочки, отстоявшие друг от друга сантиметров на семьдесят. Середину одного карниза вырезала — чтобы было куда ставить ноги. Это была большая удача — ценою в 40 долларов. Много места. Части карниза — полочки: удобно для телефонных книг. Потом я спроектировала каминную полку из каштанового дерева, которую прибили над камином. Дымоход — около трех метров. Он был выкрашен белой краской. По обеим сторонам большого дымохода стояло по колонне, в которых в пятнадцати сантиметрах от верха были сделаны вырезы, что позволяло установить полку. Каминная доска, на которую, собственно, и опиралась полка, — размером примерно пятнадцать на десять сантиметров. Каштан на фоне белого дымохода — привлекательно. Благодаря этому камин казался большим, чем он был на самом деле.
Папа нашел красивый угловой буфет в Кромвеле, штат Коннектикут. Он был сосновый, стоял в углу, слева от камина. Теперь вместе со мной он вернется в Фенвик. Мое африканское кресло стояло рядом с буфетом. На полу — большая белая, типа ковра, подстилка, поверх которой — розово-красный на белом фоне, местами черный, местами темно-голубой, примерно три на три с половиной — ковер. Божественный навахский ковер. Старинный, броский — я приобрела его в Сиэтле, когда играла там в «Серьезном деле». Ты никогда не видел того ковра — конечно же, нет. Он лежал перед письменным столом в дальнем конце комнаты. Той, где было много окон с видом на внутренний дворик — невзрачный пейзаж — чуточку ярковатый. У меня была красивая плетеная штуковина, похожая на сито. Ты помнишь. Ты мог сидеть в своем кресле-качалке — восхитительный свет придавал дворику таинственность.
Так странно — уезжаю. Я никак не могла оставить дом после твоей смерти. Поддерживала в доме порядок, который был при тебе, даже книги лежали все там же, на дубовом столике. Сейчас я сижу в твоем кресле. К книгам никто не прикасался. Глупо, наверно. Я старалась сохранить в доме твой дух. Теперь мы оба покидаем его. Мне предложили продать старенький «тандерберд». Я хотела его оставить, но он чересчур неэкономичный. Уитни (собака Джорджа), песочный лабрадор, изорвала кожу на сиденьях в кусочки. За нею не следили надлежащим образом. Милый старичок. Так здорово было его водить — теперь уже не так. Едешь и ждешь, когда его поразит сердечный приступ. Но автомобиль-то твой — то есть мой. Мне пришлось откупить его у Луизы, когда ты умер.
Я сижу в твоей спальне и пишу все это. Ты любил, чтобы все было заперто изнутри — или снаружи? Я никогда не закрываю окон: они выходят во внутренний дворик. Конечно, можно закрыть белые жалюзи — я не закрываю. Твоя кровать стоит в том же месте — рядом с дверью в ванную комнату. С нее видно всю комнату и маленький клочок неба — тот самый, над стареньким бесформенным бананом, год за годом выбрасывающим огромные листья, потом засыхающие, ломающиеся, буреющие и вообще уродливые. Я невольно обращаю на них внимание, поскольку перебралась в твою спальню и теперь, в постели, смотрю на это дурацкое растение. Оно даже не плодоносит. Оно все такое же — бесформенное. Альберт, садовник, не подстригает его. Он любит эти мертвые листья.
Иногда — точнее, часто — я думаю о тебе, лежа в этой постели. И — ворочаюсь-ворочаюсь-ворочаюсь. Ты помнишь: в конце — мы не знали, что приближается конец — я обыкновенно клала свою подушку на пол. А иной раз — диванные подушки из гостиной комнаты. Ты принимал снотворное. Свет был выключен. Я чуть высовывала голову из больших стеклянных дверей, выходящих во внутренний дворик. Отдергивала занавеску, чтобы легче дышалось. Тебе было безразлично, какой в комнате воздух. Для тебя важно было только, чтобы все было заперто и чтобы ты находился в полной безопасности. Мы немножко разговаривали о том о сем. Ты пытался справиться со сложнейшей для себя задачей — уснуть. Поэтому говорила в основном я. Понимаю, что докучала тебе. Но я не думаю, что тебя это раздражало. Просто была рядом, была с тобой. И ты сознавал, что у тебя есть человек, на которого можно положиться. Но ты метался и все ворочался, ворочался, ворочался и — вздыхал. Почему? В чем была причина? В чем… в чем? Жизнь, в которой не было и минуты покоя. И вот ты стал уже стариком. А ведь тебе было всего шестьдесят семь. Ты терзался чувством вины. Жутко переживал, мучился. Не потому ли, что презирал себя? Актера, равного тебе по таланту, не было. Ты и Лоретта. Я всегда это говорила — и так думала. Вы оба ирландской крови. И оба не в ладу с жизнью. Оба стремились всегда обрести — хотя бы на время — забвение в той или иной форме. С помощью алкоголя — смеха — чего угодно. Актерское ремесло давалось тебе необычайно легко, не так ли? Ты просто умел играть. Нервные клетки сами трепетно жаждали момента, когда они могут включиться в действие. Игра избавляла их от бездействия.