Тихая лунная ночь, плотная, будто кованная из светлой латуни, вставала сразу же за костром, и Владимир Антонович мысленно согласился с Витязевым: не надо в такую ночь смерти. Господи, до чего же хорошо!

— Да, такая ночь и смерть как-то не совмещаются, — вслух сказал следователь, — вот ради такой красоты и стоит жить на земле.

— «Жить на свете не необходимо. Плавать по морям — необходимо. Сломай дом и построй корабль», —неожиданно для себя и других продекламировал Владимир Антонович.

— Красиво, — отозвался следователь. — Это тоже Чарусов? Зачем же он дом тогда строил?

— Это «Поэма о Гильгамеше», известна задолго до Гомера. «И покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный»!— вот это уже Гомер.

— Я не понял хода вашей мысли, Владимир Антонович, Кому не необходимо жить? И почему это пришло вам в голову?

— При виде звездного неба, Анатолий Васильевич, в голову приходят иногда мысли необыкновенные. Не все надо понимать, уважаемый товарищ следователь, кое-чему надо просто верить.

— Это не по моей части, — возразил Размыкин. — Не обучен верить. Я юрист. Для нас верить — непозволительная роскошь. Такая профессия.

— Так вот, Чарусов и говорил, что мы слишком профессионалы, чтобы быть людьми. Запишите, а то забудете.

— Черт вас побери, неужели вы тут так и философствовали целыми сутками? — проснулся вдруг эксперт.— Это же с ума можно сойти! Немудрено, что покойничек от вас удрал. Я его понимаю. Давайте спать!

И, не дожидаясь согласия, эксперт повернулся на бок и опять засопел.

— Мужественный человек Леонид Федорович! — заметил следователь. — А мы что же — не будем спать?

— Об эту пору мы только чаи начинаем гонять, — сказал Витязев. — Позвольте узнать распорядок дня на завтра.

— Первое, что мы сделаем, это выспимся как следует. Запомните и другим передайте: никто никого не будит! Машина к Кораблю подойдет не раньше десяти, а то и одиннадцати. А мы тут наведем полную инвентаризацию, чтобы узнать, не пропало ли чего. Потом подпишем документы и будем загорать. Если собака ничего не найдет, будем считать, что возбуждение дела откладывается на неопределенный срок. До тех пор, пока не будут найдены следы Чарусова.

— А если тело будет найдено? — поинтересовался Владимир Антонович.

— Тогда видно будет. Но я не думаю, что это случится.

— Нельзя ли уточнить?

— Я полагаю, что никто Чарусова не убивал. Ни вы, ни кто-либо из неизвестных нам врагов Чарусова. Если он и ушел из жизни, то только по собственному желанию.

— А труп тоже по собственному желанию дал стрекача?

— Не язви, Вова, — попросил Витязев. — Не обращайте внимания, Анатолий Васильевич. Владимир Антонович у нас вроде ежа — сплошные иголки. Чарусов утверждал, что это от неуверенности в себе.

— Вы считаете Чарусова крупным психологом.

— В известной мере — да! В известной потому, что я не психолог, для меня эта область практически белое пятно. Это не самоуничижение — это трезвая самооценка. Чарусов же, видно, изучал эту науку глубоко. Он ведь врач, хоть и недоучившийся. Понимаете, в нем постоянно чувствуется вот этот медицинский подход к человеку.

— Какой он врач? — возмутился Владимир Антонович.— Фельдшеришка несчастный. И все его шарлатанство никакого отношения к медицине не имело. В свое время за такие дела по голове не гладили.

— За какие дела? — оживился Размыкин.

— Он нас лечил тут. Вот Фульфу, — он кивнул на Витявева, — генеральский геморрой вылечил. Поэтому он его и считает профессором.

—Правда вылечил?

— Точно. Но никакого шарлатанства. Все по-медицински: свекольные ванны — ну просто садишься на тертую свеклу! — специальные гимнастические упражнения и настой чистотела, через неделю, как рукой! Не знаю, надолго ли, это другое дело, но вот пока — тьфу-тьфу! — и с бревнами вожусь, и никакой диеты, и хоть бы что. Нет, молодец Григорий! Но я не об этом. Я о том, что он каким-то образом всегда ощущал себя врачом.

— А еще в чем проявлялось его шарлатанство, Владимир Антонович?

— Да во всем. Вот кровь умел заговаривать. Нет, действительно умел. На стройке без ран — сами понимаете! Он что-то поколдует, кровь останавливается. Пихтовой живицей замажет рану, назавтра уже корочка слетит. Головную боль снимал. Поводит руками над головой — боль проходит. Я думаю, тут гипноз. Он утверждал, что нет, народная медицина, мол. Он то ли собирался писать, то ли написал уже какой-то ужасный роман о деревенской колдунье. Что-то вроде «Олеси» Куприна. Только, как он говорил, на крутом социальном фоне. Даже прообраз героини открыл нам. Это известная в нашей деревне бабка Анисья, Мы еще с Васей помним ее. Наверху жила. Она Грихе родней еще приходилась. Вообще-то интересная личность. За глаза ее в деревне никто иначе не называл, как шаманкой, а в глаза — бабуня, да бабушка Анисья, да Анисья Гавриловна! — Владимир Антонович понял, что его заносит в сторону, помолчал, но следователь слушал с интересом. — Она хорошо знала травы, настои всякие делала, но пройдоха была та еще! Никого лечить не хотела. Всем отказывала. Всех в медпункт к Александре Ивановне гнала. А если младенец заболеет, тут уж она смилостивится. Но так, чтобы ни одна душа не знала! Это в деревне-то? Вот одну травку она брала только на восходе, другую на закате, одной надо было поить в темноте, другой только на солнышке... Все теперь помешались на травах, что надо и не надо жуют. Думаю, роман у Григория получился бы интересный. Он вообще интересно писал. Я, надо сказать, придирчиво читал его: вот, думаешь, сейчас соврет, нет, глядишь, вывернется! А ведь на грани все. Правда, писал мало, поэтому даже писателем себя не считал. Писатель, говорил он, это тот, кто пишет, кто не может не писать, а я, мол, век не писал бы, если бы есть не хотелось. Вообще, личность интересная.

— Это смотря что принимать под словом «личность», — возразил Витязев, успевший за время рассказа Владимира Антоновича сварить «фирму» — особый чай, светлый, мягкий и душистый, который надо было пить обязательно с сахаром и обязательно чуть остывшим. — Я вот никак не могу согласиться, что он был личностью. Личность я понимаю как человека, делающего свое дело, порученное ему дело, самым наилучшим образом даже при самых неблагоприятных обстоятельствах и добивающегося при этом в конце концов победы. А это возможно только в случае, если вся жизнь, до самых мелких мелочей, подчинена этому делу. Причем если он эту победу удержит, закрепит и станет опираться на нее, как на плацдарм дальнейшего продвижения вперед. А ты вспомни: Григорию важно было дойти только до возможности цели, и если эта возможность становилась реально достижимой, он терял к ней интерес. Так всегда было. Вот играем ребятишками в лапту. Он лучший биток был! Маткой всегда его выбирали. И вот, когда команда противника вся уже на «огне», в плену, так сказать, он возьмет и нарочно промажет или подаст такую свечку, что не поймать ее просто смешно. Потом вообще бросит игру и подастся домой. Даже с девками. Помнишь Гальку Серебрянникову? Она бы для него шкуру с себя сняла, не то что. А он? Он в кусты. Хотя заставить ее стать шелковой было не по силам никому в мире. Или в шахматы — он только у тебя всегда выигрывал потому, что ты знанием теории хвастался, а мы с ним каждый эндшпиль анализировали. Правда, в подкидного любил выигрывать, и то только потому, что дурнее игру придумать трудно. Не знаю даже, был ли у него характер. По-моему, не было. Какая уж тут личность! Не надо, может быть, об этом говорить, я понимаю, но я спрашивал Варю, почему они не ужились, а она — человек трезвый, деловой — это вот, в последний раз, — и она сказала, что мужиков встречала и посильней, но интересней Григория не видела, все так, на уровне, а он измерениям не поддавался, как это она поняла теперь. И знаете, что она выдала? Она сказала, что это был не человек, а целое общежитие отпетых людей. Отпетых это она зря, а вот насчет общежития — тут что-то есть... Никогда не знаешь, что он выкинет в следующую минуту. По крайней мере, я не хотел бы иметь такого заместителя на службе.