— И как же отвечали вы, противники ее! — заинтересовался Размыкин.

— А вот так и отвечали: мы строили дом! — ответил Владимир Антонович. — Разве это не ответ? Мы делали одно дело, и делали хорошо, на совесть. Чарусову тут одному на сто лет хватило бы. Мы строили с удовольствием. Были единодушны и, если хотите, счастливы. Разве это не ответ? Мы веселились, песни пели — разве один споешь? Ну и, конечно, философствовали поглубже Расстриги.

— Странное веселье, скажу я вам, — проговорил следователь. — Очень странное. Чарусов ведь видел вас насквозь... Интересно...

— Слушай, Володя! А тебе не кажется, что он здесь проверял эту расстриговскую идейку опытом. Опыт на нас ставил, а? Ведь мы сегодня все чаще отказываемся проверять идею опытом, личным опытом. Мы или берем ее на веру, или проверяем другой идеей. А еще чаще не задумываемся вовсе, чтобы не запутаться. А Гришка захотел проверить. А? Вот фокус интересный. Ведь он действительно знал о нас все. Святыми братьями нас не назовешь. Так ли уж нуждался он в нас как в помощниках? Два года он здесь без нас вкалывал и не жаловался ни на скуку, ни на трудности. Зачем тогда? Изучать нас как типы для своих писаний?

— А почему бы и нет?

— Да нет, я серьезно. Что если он с нашей помощью задумал опровергнуть идейку своего Расстриги? Он объединяет трех человек не только разных, но, можно сказать, в известном смысле недругов. Ведь он же знал, что я с Варей... И питать ко мне братскую любовь он никак не мог. Знал, что ты ревнуешь его к Светлане, стало быть, тоже вы меж собой далеко не братья. И тем не менее делает все, чтобы мы остались здесь. Зачем? Во имя этого никому не нужного дома? Чепуха! Думаю, он хотел на практике положить на лопатки своего Расстригу. И положил!

— Вы хотите сказать, что вы здесь представляли собой модель всемирного братства? — съехидничал Размыкин.

— А почему бы и нет? — вопросом на вопрос ответил Владимир Антонович. — Но братство это было не в духе Никона, а в духе все того же Расстриги. Все вместе, но всяк по себе. Так что не Григорий Расстригу раздел, а Расстрига Григория. По крайней мере, я не сознавал себя ни родным, ни двоюродным ни тебе, ни Григорию. Но и врагом я не был никому из вас. Да что врагом? Противником не был! Тут, Анатолий Васильевич, все дело в том, что Чарусов действительно был целым общежитием. Я говорил с ним о Светлане Аркадьевне. Я уже сказал вам, что оказался здесь случайно, а не затем, чтобы объясняться. Но раз такое случилось, то почему бы и нет? Как-то вечером у костра мы с Григорием сидели вот так и чаевничали, Васька собирался по зорьке харюзков ловить и улегся засветло. Пили чай, разговаривали о чем-то постороннем. Это, кажется, было на второй или на третий день моего пребывания здесь. Говорить Григорий любил. По-моему, говорил он лучше, чем писал: фраза никогда не была однозначной, всегда имела и глубину, и высоту... Впрочем, разговорная речь всегда богаче письменной. Так вот говорили о чем-то, как я уже сказал, постороннем. Вдруг Григорий прервал фразу на середине — была у него такая привычка, — посмотрел мне в лицо, я еще отсмеяться не успел, посмотрел тоже весело и спрашивает холодно, серьезно: «Ты пришел о Светлане потолковать? Давай, потолкуем?» — и вот так щепочку в огонь, будто о комаре каком-нибудь спросил... Надо сказать, что о женщинах вообще он был весьма невысокого мнения. Он категорически отказывал им в разуме. Не в уме! — ум признавал, — в разуме. Понимаете разницу? Он утверждал, что женское начало есть начало самопожертвования и любви в сайтом высоком смысле. А эти качества он ценил высоко! Но в силу физиологических и психических особенностей, говорил он, женщина никогда не была и не может быть ведущей, она всегда ведомая. Даже в семье, не говоря уже о большем. Если лидер все-таки женщина, вглядись повнимательней и за ее спиной увидишь мужика. Всегда! — будь она там царицей или директором каким-нибудь. А если становится лидером сама, без этой самой мужской тени, то можно быть уверенным, что «делу, которое она двигает, каюк! — погубит, разрушит, пустит по ветру! Поэтому, видно, отрицал прогрессивность женской эмансипаций. Мы с Василием возражали ему, но разубедить его в чем-то невозможно. Он тут же, и весьма доказательно, обвинял нас в подтасовке понятий, в том, что не желаем брать на себя никакой ответственности за счастье слабого существа — женщин. Тут же возносил ее в ранг божества, которое нуждается в поклонении и бережном охранении. Это все я рассказываю вам, чтобы вы поняли, как непросто мне было начинать разговор о Светлане. Я ее действительно люблю и не хочу потерять. Но и жениться на ней не могу: двадцать лет разницы! Вы понимаете? Двадцать лет! Через несколько лет она рога мне начнет ставить. А я этого не вынесу. Я люблю ее... Но Григорию на это... В общем, посмотрел он на меня так — серьезно, прямо, — и сказал: не ври! Не упоминай всуе, говорит, великое слово — любовь! Оно ничего общего с тобой не имеет. Раз заранее ревнуешь, стало быть, не ее, а себя любишь. Любить человека, это, брат, совсем другое дело, а любить женщину — тем более.

— А ты Варю не ревновал? — спрашиваю его.

— Ревновал, — говорит. — Потому, что я такая же безответственная скотина, как и ты. Не обижайся! У меня было время продумать все. И я понял «секрет» этой самой ревности. Ларчик открывается просто. Мы слишком все осложняем. Я бесился не потому, что так любил жену, а потому, что, когда она изменила мне, я чувствовал себя обкраденным: ее измена лишала меня навсегда права оставаться нравственным человеком. То есть честным, верным, правдивым, постоянным, каким я и был до ее измены. Понимаешь? Она лишила меня самого меня. Вот это и есть сущность ревности, если она только настоящая, а не лицедейство. В большинстве же случаев ревность разыгрывают. И ты в случае со Светланой заранее сочиняешь водевильчик. Подумай о своей нравственности и праве на ревность. Подумай и согласись, что не такая уж ты ценность, чтобы иметь право так вот любить себя. Что же касается меня, то я не могу сказать, что люблю Светлану. То есть я люблю ее не больше, чем тебя вот. Другое дело, что я испытываю к ней влечение, может быть, немного больше, чем к другим женщинам, и думаю, что мы устраиваем друг друга как партнеры. Как каждый зрелый мужчина, я испытываю потребность заботиться о ком-то, охранять и защищать. И я готов взять на себя ответственность за целый ряд благополучий этой женщины: за материальное, нравственное и прочее. То есть за то, чего не смог обеспечить своей первой супруге. Я все взвесил и понял, что это мне по силам. И ее сыну я помогу вырасти мужчиной. Ревность в данном случае исключается. Если она уйдет, а я не дам ей возможности и подумать об этом (мы знаем, почему женщины уходят, и нечего наводить тень на плетень, тут никакой романтики), но если все-таки уйдет, я попрошу у нее прощения за свою несостоятельность. Известная доля риска есть, конечно. Но только с ее стороны. Мое дело — свести эту долю на нет. Если ты можешь гарантировать ей нечто подобное и она примет его, я ничего против иметь не буду, и ранить меня это ни в какой мере не сможет. Вот так, Фока! И запомни: партнера всегда выбирает женская особь. Наше дело — не позволить ей разочароваться и вилять. Ты не обиделся?

Я не обиделся.

—  Ну и хорошо, — сказал он. — Вопросы есть?

Мне нечего было спрашивать. Понимаете? И он заговорил о чем-то отвлеченном и совсем на другую тему. Так вот решился мой вопрос. Я чувствовал себя ограбленным, раздетым, я чувствовал, что он не прав, что нельзя так торгашески... Но возразить мне было нечего. Я вдруг опустел, как мешок, из которого вытряхнули зерно. И уйти уже не мог. Мне надо было снова наполниться. Хоть чем! А наполниться можно было только здесь. Рядом с ним. Понимаете?

— Нет, не понимаю, — спокойно сказал Размыкин.

— Не понимаете? Попробую объяснить. Хотя и самому мне здесь ничего не понятно.

Во-первых, мне не хотелось возвращаться в село. Видите ли, я давно уже подметил, что всякие личные неприятности легче всего разрешаются в твое отсутствие: позлословят, помоют косточки, любое принятое решение пересмотрят сотню раз, успокоятся, и вчерашняя катастрофа превратится в пустяк, и когда ты появишься, пепел вчерашнего годится разве только на удобрение. Ты же в этом пожаре мог бы сыграть роль разве что самого сухого полена. Это может показаться вам гадким, склизким, как говорил Григорий, — словечно какое! — но мне это таковым не кажется: здесь имеется щадящий момент не только для виновника, но, и, может быть, даже куда значительней для других заинтересованных лиц.