— Да, с дураками легче, — «поддержал» его Владимир Антонович. — Ты вот скажи, почему его бабы любили. При его имени аж засветятся! Мы же понимаем: они любят силу, нахальство, любят, чтоб из них веревки вили. Им вот таких укрощать любо, как же — такого мустанга обработала! А Григорий ведь не мустанг. Далеко не мустанг.
— Я думаю, им с Григорием нравится играть роль матери: вот, мол, какой ребеночек у меня бородатый — умный, талантливый, добрый и беспутный дурачок, а я его мама! как он без меня? — Вот так и любят. Если ты думаешь, что эта любовь чем-то уступает любви к мустангу, как ты сказал, то ты ошибаешься. Абсолютное большинство предпочитает «ребенка».
— Чтобы однажды сбежать к мустангу, — закончил его мысль Владимир Антонович.
— Может быть. Но только потом она будет тосковать о «ребенке» и в конце концов вернется к нему. Или найдет другого такого же «ребенка».
Размыкин слушал этот разговор спокойно, не перебивая и не вмешиваясь, будто он его не интересовал, будто не для него велся. Ему интересно было наблюдать, как расковались мужики, как раскрепостились после того, как он «снял» с них подозрение. Он уже отметил, должно быть, что выдержанный Витязев перестал говорить о Чарусове, как о живом, и теперь говорил «был», как будто тот давно уже умер и могилка травой заросла. И чем больше говорили о нем они, чего, собственно, и добивался он, Размыкин тем больше, должно быть, размывался в нем образ этого самого Чарусова. Что за человек был — черт его знает. Но что Владимир Антонович и Витязев недолюбливали его, это следователь понял сразу, Владимир Антонович осторожно уловил это, и что не завидовали Чарусову ни в чем, это следователь тоже отметил, и это было хорошо. «Зачем же они были здесь с ним? — именно таким вопросом, размышлял Владимир Антонович, наверное, мучился следователь. — Почему решили, что он нуждался в их помощи, и портили ему счастье одиночества? Один пожертвовал отпуском на южном курорте, другой попустился домом и работой... Во имя чего? Вот Витязев. Типичный солдат — ровный, спокойный, довольный своей службой и сам собой, здоровый, как трактор, глазки голубенькие, детские... Вот с такими глазками, может, именно и стал причиной их семейной драмы. Он должен обходить этого самого Чарусова на расстоянии пушечного выстрела, а он в помощнички. Зачем?» — пытался поставить себя на место следователя Владимир Антонович. И даже вздрогнул, когда Размыкин в который раз прочитал его мысли.
— Василий Михайлович! Вы давно в полковниках ходите? — неожиданно прервал следователь свои размышления и разговор, к которому перестал прислушиваться, и вклинился в самом неподходящем месте.
Витязев помолчал минутку, приходя в себя, и застенчиво улыбнулся:
Еще не видел себя в полковничьей форме. Телеграмма пришла перед самым отлетом, замполит проявил чуткость, позвонил, а обмыть звездочки не успели — самолет уходил.
— Назначения нового ждете?
— Н-нет, — крутнул головой Витязев, — я был на полковничьей должности, так что по Сеньке шапка.
— Василий Михайлович! Вот вы уже и полковник, может быть, и в генералы выйдете, награды, конечно, имеете, авторитетом пользуетесь и так далее. Вот, как вы считаете, могли бы вы послужить примером для молодежи, образцом для подражания, так сказать? — перебил его проснувшийся эксперт. — Вопрос не для дела, для себя... Вы можете не отвечать, если он кажется вам нетактичным, но хотелось бы, чтобы ответили.
— А что тут такого? В известной мере я и являюсь примером для своих подчиненных. Как каждый командир. Без всякого хвастовства могу сказать, что порученное мне дело я знаю в той степени, которая соответствует моей должности. Как и все, постоянно совершенствуюсь, учусь, вникаю, так сказать. В служебных характеристиках никаких «но». У начальства претензий нет. Подчиненные, особенно молодые, находят, конечно, у меня массу недостатков. Но, чем больше ответственности переносится непосредственно на их плечи, тем чаще эти мои недостатки превращаются в их понимании в неоспоримые достоинства. И когда они, молодые, займут мою должность, они будут такими же, как я сейчас: так сказать, формалистами, и придирами, и «ретроградами». Почему? Да потому что в нашем деле все эти, с гражданской точки зрения, недостатки есть не что иное, как показатели солдатской зрелости, то есть профессиональные достоинства. Вот в таком смысле, в солдатском разрезе, я являюсь примером для молодежи и всегда буду стремиться к этому.
— Это в солдатском...
— Да, в солдатском, в воинском. Для меня это главное. Все остальное несущественно и бессмысленно. Понимаете? Наша профессия как никакая другая требует сознательного самоограничения. То, что в широком смысле является неоспоримыми доблестями — хотя бы широта характера, безграничная доброта, способность к сомнениям, что, допустим, для ученого очень хорошо, вспомните Маркса: «всегда и во всем сомневаться», — что там еще? — христианское милосердие и все прочие заповеди — все это для нас, военных, никогда, ни в какие времена не было истиной. У нас другие заповеди и другие истины. Мы много раз говорили об этом здесь.... Вы, Анатолий Васильевич, поймите, я не распускаю павлиний хвост, не собираюсь утверждать, что мы этакие сверхчеловеки, что ли... Мы обыкновенные люди. Мы такие же добрые, мягкие, сострадающие и нежные. Но в своем труде, а служба это труд, и труд нелегкий! — мы вынуждены отказаться от этих качеств, они нам противопоказаны. Вот так. Да, мы понимаем... Конечно, с точки зрения материнской любви, мы, военные, как бы не правильны. Это не моя мысль, это мысль Чарусова. Не могу согласиться с ним, но подумать есть о чем. Сегодня, когда человек вышел в космос, когда мы в сознании своем перестали быть жителями какого-то населенного пункта, стали жителями планеты, когда, наконец, человечество отказывается от поддельных ценностей и, в первую очередь, отвергло кошелек как символ вседозволенности и безнаказанности, мы, военные, оказываемся в несколько двусмысленном, что ли, положении. Хотя, может быть, мы, как никто другой, понимаем абсолютность вечной истины — «не убий!». Отжившие человеческие общества хитрили: они интуитивно чувствовали, что если принцип «не убий!» взять под сомнение и отменить, то это не что иное, как приговор самим себе. То есть чтобы род человеческий, продолжался, надо было соблюдать этот великий принцип. А вот чтобы какой-то общности — ну там племени, допустим, — так вот, чтобы племени этому заиметь какую-то сиюминутную выгоду, надо было заповедь эту нарушить, то есть надо было убить, убить соседнее племя, чтобы завладеть его бусами и шкурами. Для этого общество нанимало, прошу заметить: именно нанимало — группу сильных и здоровых мужчин, и жрецы заранее прощали им грех убийства себе подобного. Только им, первым солдатам, и никому другому. Позднее все религии мира выдали подобные индульгенции всем солдатам на все времена: убитый на поле боя без пересадки направлялся в рай. Удобно? Конечно, удобно! Настолько удобно, что убийство на войне и убийством вскоре перестало считаться. Для удобства совести даже было отменено наличие в стане врага людей. Там нет людей, там есть «живая сила». Только буквально в наши дни бывших «героев» назвали точным собственным именем — «военные преступники». Таким образом, человечество на самом высоком уровне подтвердило истинность своего главного принципа. И самый сильный голос был наш, голос коммунистов. Это мы — безбожники, атеисты, возвели святость человеческой жизни в абсолют. Это мы являемся прямыми наследниками общечеловеческих моральных ценностей. Мы, а не старый мир. Американцы не стыдятся заявлять, что для них есть вещи более ценные, чем мир на земле, то есть в сегодняшних условиях это означает, что для них есть нечто ценнее жизни на земле. Что это, они многозначительно умалчивают. И наши мирные люди, наше общество вынуждено держать нас, профессиональных военных, чтобы мы оберегали нашу правду. Понимаете, в чем тут парадокс? Он в том, что мы, военные, чтобы защитить право каждого на жизнь, на жизнь согласно общечеловеческой морали, должны овладевать сложнейшей боевой техникой, тратить огромные деньги на вооружение... Думаете, мы не сознаем противоречивости своего положения? Понимаем. Мы не каста. Мы плоть от плоти нашего миролюбивого народа. Принцип «не убий» у нас в крови, как теперь говорится, он передается у нас генетически, мы воспитаны на нем от колыбельных песен. Сегодняшние наши солдаты, я уже не говорю про офицеров, не просто грамотные, а высокообразованные люди, прекрасно знающие историю, знающие этические и эстетические учения... Да что говорить! Но мы вынуждены сознательно сводить всю радостную непостижимость мира к простой, но неопровержимой истине: пораженный раковой опухолью бездуховности и исторической несостоятельности враг поднял атомную дубину, и только мы в состоянии не позволить ему опустить ее на колыбель человечества. Для этого нам, каждому солдату, бывает необходимо отказаться от многих достижений духовного прогресса личности. Заметьте: сознательно отказаться! То есть пойти на подвиг. Слишком красиво? Может быть. Но это правда. По крайней мере, я именно так понимаю воинский долг. И я его стараюсь исполнять как можно лучше. Я ответил на ваш вопрос, Анатолий Васильевич?