Вначале этой речи Эрмел слушал, внимательно вглядываясь в глаза Робину, и его взгляд уже не был тем прежним притворно-ласковым. То боль там страшная, невыразимая, то, вдруг, из отчаянья этого сильный пламень прорывался, и он стремительным взглядом оглядывал цветущие долины, после чего вновь поворачивался к Робину, и вновь слушал и слушал, боясь пропустить хоть одно его слово. Но вот юноша выдохнул последнее стихотворение, и, повернувшись, пристально в него вглядывался, веруя, что своей речью он смог его переубедить.

Теперь Эрмел сидел, повернувшись на север, и оттуда, с севера, медленно наползали, заполняя небо, темные, тяжелые облака; вот ринулись оттуда, обвеяли их несколько ледяных порывов, вот закружились в воздухе снежинки, пока еще редкие, но крупные, темно-серые. Снежинки эти правда уже касались ледяными своими телами лица Робина; они заполняли долины, и вот уже это пространство, еще недавно сиявшее подснежниками, уже все словно бы мертвенной дымкой подернулось, все разом стало унылым, на гибель обреченным. Вот голодным волком взвыл ветер.

— Почему… — прошептал Робин, и тут же, развернувшись к Эрмелу, с силой встряхнул его за плечи, и с болью невыразимой, с болью страстной, рыдая, прокричал. — Почему же?!..

Он все рыдал, но уже не тряс Эрмела за плечи, ничего уже не спрашивал, и Эрмел поднял голову, и моргнул — тут же открылись два непроницаемых вороньих ока, которые, не понять было куда устремлялись. А ветер все выл — холодный и безжалостный, все сильнее и сильнее трепал их волосы, да с такой то силой, словно бы вырвать их желая. Все больше становилось снежинок, все быстрее и быстрее они летели, уплотнялись стены, и тот простор, который прежде открывался на десятки верст сузился, так, что был виден только этот оазис — холм Вероники, на котором они сидели, ну а вокруг проносились с грохотом, наполненные страстными порывами ветра, снеговые воинства.

— Почему… почему же… — приблизившись совсем близко к вороньему оку, прошептал Робин, и на лике его засияла огромная, болью полная слеза.

— Мрак силен… — тихо зашептал Эрмел. — И я бы хотел поверить всему тому, что ты говоришь, так бы хотел!.. Любовь, любовь, любовь!..

И тут вздрогнул, и зарыдал Эрмел, и там, где падали его слезы, из земли с хрустом костным вздымались черные розы, и распускались их бутоны, и из бутонов этих устремлялись всякие змеи, ящерицы да прочие гады. И среди ревущего ненастья вдруг проступили, засияли живительным, чудоносным светом колонны благодатного весеннего неба. Засияли и тут же захлопнулись, а Эрмел обхватил голову, закрыл глаза, просидел так некоторое время, окруженный воем ветра, да еще мольбами Робина, которые уже были невнятными, испуганными мольбами; потом он вновь глядел вороньими глазами, а тонкие губы его едва шевелились — слова влетали в голову Робина вместе с воем ветра.

— Так кажется порою, что близко ты от цели, почти уже избавлен, почти уже свет сияет пред тобою, почти любовь… но остается сделать только один и самый последний шаг, и вот этот то шаг ты не в силах свершить — что-то сдерживает тебя… Мрак… знаешь ли ты, что такое мрак?… Ты родился сорок лет назад, а для меня, века живущего, эти сорок лет, что вспышка, что одно мгновенье. Века, века бессчетные живу я в мраке, и я хорошо познал мрак, также, впрочем, как и он меня. Те страсти которые ты считаешь недостойными — ты не представляешь, сколь многое они для меня значат! Я повелеваю этими страстями в вас людишках. Пусть ты такой светлый, но иных так легко подчинить — сковать цепями этих страстей. Плоть и золото — вот, что им нужно — стоит им поддаться и дороги назад уже нет. Нет, нет! Если я за него возьмусь, то он уже не сможет вырваться, слишком слаба ваша человеческая натура. Ну а Валары пребывают в своем блаженном краю, и предпочитают не вмешиваться… Да — я владею плотью и золотом, но и они владеют мною, и меня в цепях держат. Я жаждал вырваться, но нет, нет — не пустили! Слишком велики страсти! Нет — не в силах с ними бороться, и я возвращусь во мрак, где моя мощь…

Последние слова он даже проревел, и, вместе с тем, стены бури, которая в смертоносном своем исступленном вальсе проносилась возле холма, еще больше уплотнялись, в них мелькали теперь какие-то страшные, мучительные образы, и все это так грохотало, словно весело бессчетные тонны, словно это было орудие пытки, которое сдирало с земли плоть ее. Казалось, вот не выдержит сейчас этот оазис малый, обрушится буря на него и в мгновенье раздавит и Робина и Эрмела. А лик Эрмела с вороньими глазами был совсем близка от лика Робина, и он говорил:

— Скоро и ты познаешь тьму, как бы ты не был силен — все равно, рано или поздно подчинишься ей.

Робин прошептал:

— Да — я уже говорил, что мне это ведомо. Я готов. Я так же говорил, что потом будет свет и любовь. Так суждено — в этом сущность всего мира. Так когда же я должен вступить во мрак?..

— Очень, очень скоро… Сегодняшний день тоже очень многое решит, многое изменит. Ну, а теперь пойдем — мы заговорились тут, а, между прочим, нас ждут…

— Да, конечно. Разреши мне только попрощаться. Ведь я же чувствую, что в последний раз на этом холме.

— Да, действительно — в своем нынешнем состоянии, ты в последний раз на этом холме. Через недолгое время ты ведь изменишься — о как ты изменишься! Поверишь ли. но все твои порывы будут направлены к разрушению. Ненависть так и будет в тебе полыхать… Вместо "Люблю!" — "Ненавижу!" — взревешь.

— Да, да — я чувствую и это. Так предначертано, но потом будет свет, и любовь вечная….

— И в том, новом темном состоянии, ты, все-таки, возвратишься на этот холм. Обязательно, обязательно возвратишься, да и не один, но с братьями своими — уж вы то постараетесь на славу, чтобы с землей его сравнять, чтобы одни дымящиеся, прожженные куски остались. И вы будете ненавидеть, и вы орать будете от ярости на ту святость, которая это место окружает…

Робин не мог скрыть своей боли, как-то весь сжался, потемнел, согнулся, задрожал, и вот зашептал едва-едва слышно:

— Это будет как сон, как кошмарный сон, который промелькнет в одно мгновенье, но потом ведь все равно будет пробужденье. Потом свет, любовь… А сейчас, перед этим сном кошмарным, перед этим долгим-долгим метанием в хаосе, позволь мне, пожалуйста, в последний раз простится. Я знаю: ты властен унести меня сейчас же, но, пожалуйста, в последний раз простится. Я знаю, ты властен унести меня сейчас же, но позволь мне, пожалуйста, в последний раз простится. Я знаю, ты властен унести меня сейчас же, но, пожалуйста, в последний раз перед веками мрака, дай в поцелуе припасть… Лишь несколько минут…

— Лишь сорок лет ты прожил — такая краткая вспышка во мраке этих веков, а в тебе такие чувства… Как хотел бы я понять тебя. Любовь, вера… Кто же научит меня, кто же поможет мне?!

И вновь в клубящемся, смертельножальном снежном мареве замелькали, переливаясь, перемешиваясь друг с другом, световые колонны: казалось — они, подобно живым нитям, пытались соткать некий дивный, живой образ, и, временами, почти проступал этот образ — образ Лэнии, но тут же вновь налетали могучие, ревущие вихри, и разрывали ее в ничто; и вновь пробивались эти тонкие, словно живые пряди солнца, и вновь пытались сложиться в образ милой эльфийской девы, и вновь налетала буря, и вновь все сносила.

Так, взращенные в веках, страсти не давали Эрмелу пробиться к тому, что он так жаждал, а Робин пал среди чистых трав и цветов (те черные, что взросли от слез Эрмела, уже исчезли без следа) — среди этих пышных, сияющих из глубин своих соцветий. От чувства любви у него кружилась голова, он вновь и вновь целовал эту благодатную теплую землю, и так многое хотелось ему сказать теперь — прошептать в эту святую твердь, в глубинах которой покоилось ЕЕ нетленное тело. Вот он начал сонет:

— Твоя могила, словно склоны облачных отрогов,
Вздымающих в безбрежной высоте,
Там, в синеве сияющих чертогов,
Твоя обитель в вечной чистоте.
А я прощаюсь нынче, друг мой милый,
Прощай, прощай — так многое хочу сказать,
Прощай, о ангел, сердца свет любимый,
Мне с ветром ледяным суждено улетать.
Прощай — в страну и холода, и мрака,
Меня подхватит буря, унесет;
Для жизни молодой то будет плаха,
И мрак надолго мою душу унесет.
И, странствуя среди видений мрачных,
В мгновенья краткие все ж вспомню я тебя,
Лишь на мгновенье дух мой там заплачет,
Во мраке образ милый твой любя.
Прощай, прощай, ведь буря близко воет,
Прощай, прощай — нам вечность раны старые омоет…