— А-а-а… — еще в растерянности, еще не понимая, как такое могло произойти, вытянул Эрмел. — Это, стало быть, один из Них ушел. Не усмотрел… Впервые за эти годы не усмотрел! Ладно, хорошо же… То есть как — он не в моей власти сейчас что ли…

Речь Эрмела текла все быстрее и быстрее, и хотя слова звучали отчетливо — они почти сливались в погоне друг за другом, и невозможно было за ними уследить.

Конечно, в первый ряд к зеркалу пробился и Фалко с неизменным Хэмом — стал пристально вглядываться, и, увидев, что, действительно, среди братьев нет Робина, пронзительно вскрикнул его по имени, побледнел, задрожал, ибо впервые за все эти годы, любимый сын был вырван от него, и тут уж, склонившись над самым ревущим блюдом, из всех, надрываясь, прокричал его имя. И Робин услышал бы его, да в это время распахнулась пред ним равнина, над которой живой горою сиял холм, и тогда кровь в нем вскипела, да и в голову ударила, в общем — он уже ничего и не слышал, и новый, восторженный стих завел, который, опять-таки, все бывшие там эльфы слышали — и слушали не смея пошевелиться, все в ожидании какого-то чуда.

— Р-о-о-б-и-и-н!!!! — зашелся в вопле Фалко на которого и взглянуть то было страшно — так волновался он за своего сына.

И вот он чуть отодвинулся от блюда, и тут же метнулся на него, думая оказаться там вместе с сыном своим. Однако, хотя из блюда исходил сначала ледяной ветер, а теперь благодатное тепло — поверхность оставалась твердой, и хоббит только ударился об нее — вот обхватил блюдо руками, и держал так, перед самым лицом, зовя сына, то шепотом, то криком…

— А-а-а, Робин!!! — вдруг встречал с неожиданной страстью Эрмел. — Вырвался, умчался-таки к своей цели, к драгоценной своей, ненаглядной, и, ведь, без моего ведома! Но, все равно, ведь над ним тяготит рок, ведь совсем немного без моего участия прожил, а сколькое уже свершить успел! Значит, к любви своей стремишься! Значит, не забыл свою Веронику?!! К любви, к любви… Да что ж такое — эта любовь? Как мне то ее вернуть, как мне то с такой силой, как он совладать?! Ну, сейчас мы с тобой потолкуем!..

И, вскричав так, он, метнув сначала пронзительный, тоскливый взгляд на пустую и изуродованную оболочку Лэнии, взмыл в воздух, где обратился в белого голубя — взмах крыльями, и много быстрее стрелы устремился к северу — в ту сторону, где должен был быть Робин — а когда он уже стал точкой, то зачернел ослепительным провалом, обо в ворона обратился… Мне неведомо, каким образом можно изъяснить то, что сила ворона так менялась, что иногда он пролетал огромные расстояния почти мгновенно, а иногда, чтобы преодолеть такие же просторы, ему требовалось довольно много времени. Не знаю, как изъяснить, но могу весьма достоверно предположить что связано это с силой чувства, которая подвигала его в тех или иных случаях. И вот в этот раз, когда он стремился к Робину, это было очень сильное чувство, и он преодолел те сотни верст, которые их разделяли очень быстро — да почти мгновенно. И он оказался перед Робиным как раз в то время, когда тот совершил последний прыжок и пал на подножье холма, и засмеялся, и заплакал от счастья, чувствуя, что — это вот настоящее, что это место самое близкое к той истинной Веронике к которой он все это время стремился.

И вот ворон встал перед ним, обратился старцем — на этот раз из него не исходило никакого света — это просто был очень старый, сохранивший, впрочем, еще крепкость человек. И он опустился перед Робиным на колени, и положил на его голову ладонь, и вопрошал он таким голосом, каким вопрошает человек, который очень долго искал ответ на самый важный вопрос в его жизни, и теперь вот нашел наконец-то того, кто мог дать ему ответ — это был страждущий голос:

— Что такое любовь?.. Как найти мне ее?

— Нет ничего прекраснее. Да — любовь это все. Весь бесконечный мир — это любовь; любовью движутся небесные сферы, любовь и только любовь ждет всех нас после смерти… — так отчал Робин, подняв от солнечных, душистых трав свой лик. И лик его в эти мгновенья был прекрасен, несмотря на то, что на нем остались и старые шрамы, и всего одно око было — все-таки это был прекрасный лик.

— Да, я знал, что получу подобный ответ. — вздохнул печально Эрмел-ворон. Я вижу, что ты говоришь это с искренним чувством, веруя в свои слова. Ну, а мне где такую же веру взять? Ты вот двадцать лет в сонетах прожил, но я то так не могу… Э-эх — знал бы ты, какие вихри мою душу жгут, и я уж знаю, как ты этот мир хотел разрушить. А я порой и разрушать и властвовать им жажду, и совсем не по такой романтической причине как ты. Нет и нет — знал бы ты, какая во мне ненависть поднимается! Поверь — это тоже очень сильное чувство. Поверь — ненависть достойная противница любви. Тебе то, со своими светлыми грезами, наверно трудно понять меня, ну и не надо… Только поверь — это чувство тоже в веках может расти, и может оно обращаться в такой, что и не представить вам, простым смертным!.. Нет — ты, все-таки, рассказывай мне про это свое чувствие… Нет — все равно ведь не сможешь рассказать…

И тогда Эрмел замер и не говорил больше ни слова, ну а Робин вновь опустился лицом в эти травы, и лежал так, блаженно вдыхая их аромат, целуя эту землю, чарующий склон которой поднимался все выше и выше.

Вдруг все замерло, и стало тепло и тихо. В этой тишине Робин поднялся, и око его сияло блаженными слезами — он подал руку Эрмелу-ворону, и вместе они взмыли на вершину этого холма, там уселись рядом — Робин смотрел на небо, и чувствовал вечность, чувствовал, что Вероника любит его. Он взял за руку Эрмела и обнял его теплую, просто человеческую ладонь, и окидывал он влюбленным взглядом раскрывающийся простор: было видно очень далеко, и, казалось, что сидят они в самом сердце весны, казалось, что весь бесконечный мир смотрит на них:

— Милый, милый брат… — шептал Робин, тепло улыбаясь, и роняя все новые, сияющие слезы. — Я ведь знаю, что мне суждено погрузиться во тьму, что всех нас ждет мрак… Да, да — таков наш удел, и приходится с этим смирятся. Милый брат, и я буду во мраке, и ты уже в нем, и все мы страдальцы, все мученики. Я знаю, что в грядущем никто не помянет нас добрыми словами, что нас будут проклинать — и справедливо… Но, ведь, ничто не вечно, не так ли, милый брат? Все ужасы и невзгоды проходят, как зимние бури, и свет возрождается, приходит весна. Но не ропщу больше на свою судьбу — что ж раз века мрака, что ж, что и в этой жизни мне лишь несколько мгновений довелось быть со своею любимою?.. Я счастлив тем, что могу так чувствовать, так любить. Да так, ведь, и каждый и может и должен Любить. Вот через мгновенье уйдет моя жизнь во мрак, но я смогу сказать, что я действительно жил. Что ж, что все бесчисленные сонеты нигде не записаны и унесены ветром — ведь все, и записанное, и не записанное, рано или поздно унесет ветер времени. Но я каждый сонет, каждое мгновенье своего существования посвятил Ей, единственной. И я знаю, что она слышала и хранит в себе каждый из этих сонетов, и еще я чувствую и верю, что все эти, самые светлые порывы, не пропадут даром — нет, нет — пусть впереди мрак, но потом будет вечный, полный любви мир — мир непредставимый, прекраснейший, тот мир, где все наши самые светлые чувства расцветут, засияют чем-то таким… таким чему и слов то и понятий нет… Милый брат, и ты и я, и все-все тогда будут вместе — и, когда это наступит, будет казаться, что лишь одно мгновенье прошло. Вот это любовь; я хотел, чтобы ты поверил, пожалуйста, пожалуйста — гляди на меня и поверь — Мы все возродимся! У нас прекрасная… Прекрасная судьба!.. Все прекрасно… Вот послушай-послушай, пожалуйста… строки так и рвутся из меня:

— Соцветья несказанных светлых далей,
И звон капели, и журчание ручья,
И пруд, куда невинные слезинки пали —
Все милые, любимые края.
Что есть прекрасней жизни? Вы поверьте,
Вы счастливы — сияет жизнь вокруг,
Вы, словно маленькие и святые дети
Услышите в капели сердца стук.
Вы живы — будет все сиять святое,
В чем блики солнца и апрельская вода,
И Солнце, Солнце — Солнце молодое,
Вам будет душу вверх растить всегда.