Изменить стиль страницы

— Товарищ Новиков, — неторопливо и раздельно произнес Токарев, — авторское право в нашей стране охраняется государством. Вы можете привлечь Костылева к судебной ответственности…

Токарев говорил, а Илья стоял все такой же растерянный и смущенный. Костылев уставился на угол стола. Каждое слово директора ударяло его, точно молот.

— Ты вот что, парень, — сказал Тернин Илье, когда Токарев кончил говорить, — приходи в фабком, поможем тебе оформить…

8

Гречаник ушел от Токарева возбужденный и взволнованный. Чем было вызвано возбуждение, он сам не понимал. Но важно было другое: возбуждение это радостно будоражило душу, заслоняло сомнения и толкало действовать. Он долго ходил по цехам. Останавливался у станков, брал эталоны, сравнивал их с деталями. И удивительное дело: либо эталоны нельзя было отличить от сделанного в цехе, либо они выглядели хуже.

Домой он не пошел. Сбросив прямо на диван в кабинете свое пальто и барашковую шапку, зажег настольную лампу и долго ходил взад и вперед.

Да, теперь он полностью убедился в том, что эталоны отстали. Почти все отстали! Безнадежно отстали!

Вспомнилось партсобрание, где он защищал свою теорию нейтрального контроля; крадущийся, волчий подходец Костылева: «Игрушки они игрушками и останутся… умным людям на забаву…»; вся утомительная, напоминающая затяжную болезнь, перестройка, которая и до сих пор не кончилась. Он, Гречаник, участвовал в этой перестройке, руководил ею… Руководил ли?., Да, бывает так… Сам идешь, а душа не двигается, тянет назад, как тяжелый камень. Это значит — не двигаешься и ты, только вид делаешь, будто идешь. А новое уходит от тебя вперед далеко-далеко…

Что делал он до сих пор, ну что? Старел! Безнадежно старел оттого, что новое не вошло в него тогда, полгода назад, не стало делом его души.

Свет уличного фонаря зажег морозные узоры на стеклах. — Они переливались и горели радужной россыпью: Гречаник сел за стол и быстро стал записывать:

«Собрать мастеров… Эталоны заменить… Решить с перегрузкой Сысоева…»

Против этой последней записи он поставил жирный вопросительный знак и задумался. Сергей Сысоев слишком много времени тратит на приемку мелких деталей, на их пересчитывание… А что если сделать такие ящики… Нет, даже не ящики, а… ну небольшие проволочные корзинки. Для каждой детали — своя. И в каждую поместится определенное число деталей… И рабочий будет получать к станку детали в них же, в корзинках, обрабатывать, укладывать не на стеллаж, а в такую же корзинку-контейнер. И считать не надо! Контейнерная подача деталей! Порядок в цехе, порядок в учете! Да это же здорово!

— Делать! — Гречаник решительно полез в ящик стола за бумагой. Бумаги, как назло, не оказалось, но в левом ящике сверху лежал сложенный вчетверо большой лист. Гречаник развернул…

Перед ним были рисунки, те, что еще в октябре принес Иван Филиппович, — орнамент для новой мебели. Гречаник совсем о нем забыл.

Он смотрел на строгие вдохновенные линии, и чувство непрощаемой вины охватило его. «Старик столько вложил в них… а я? В столе продержал! Вот свинство-то где! Немедленно, немедленно пустить в ход и сказать об этом Соловьеву». Но тут же понемногу мысль приняла иное направление… Сколько рук, сколько сердец трудится над тем, чтобы делать хорошие, по-настоящему красивые вещи! Сколько бессонных ночей, нервов, поисков, изорванных в клочья черновиков! Вот оно, беспокойное, мучительное, прекрасное искусство созидания!

Гречаник бережно сложил лист, написал на уголке: «Илье Тимофеевичу».

Потом он еще долго считал, делал наброски. Кончил совсем поздно. Оделся. Вышел.

В приемной было темно, только под дверью директорского кабинета светилась яркая полоска. Гречаник осторожно отворил дверь.

Токарев сидел за столом, подперев рукой щеку, и о чем-то думал. Он даже не пошевелился.

— Михаил Сергеевич, — негромко сказал Гречаник.

Токарев медленно поднял голову и посмотрел на него отсутствующим взглядом. Гречаник подошел.

— У меня мысль появилась, Михаил Сергеевич… Хотелось поделиться…

— Да? Рассказывайте, Александр Степанович. Я слушаю, — как бы очнувшись, проговорил Токарев и потер ладонями виски.

Гречаник стал рассказывать. Лицо Токарева оживлялось все больше и больше, глаза загорелись. И, хотя брови все еще были нахмурены, на губах появилась какая-то особенная, хорошая улыбка.

— Замечательно, замечательно! Немедленно делать! — сказал он, выслушав до конца…

Спускаясь по лестнице, Гречаник думал о том, что никогда еще не уходил от Токарева, испытывая такое удовлетворение.

А Токарев снова погрузился в глубокое раздумье. Таким и застал его Ярцев. Он пришел почему-то в старом ватнике и весь в древесной пыли.

— Ты все еще здесь, Михаил? — сказал он, падая в кресло и устало роняя руки. — Уф-ф!

— Ты точно с мельницы только что, — сказал Токарев, оглядывая Ярцева. — Чего вырядился?

— Сейчас от Сысоева, — ответил Ярцев. — На складе порядок наводили. Умаялся так, что дальше некуда. Ты подумай, Михаил, сколько этой лапши ежедневно приходится перебирать.

— Это скоро изменится, — заметил Токарев. — Гречаник…

Но Ярцев не дал договорить.

— Знаю! Встретил его у проходной только что. Александр Степанович рассказал мне. Рад я за него, Михаил, очень рад. Его просто не узнать. Ты знаешь, он сказал мне: «Не пойму, то ли моложе я вдруг стал, то ли повзрослел за сегодняшний день…» А ты еще сомневался, помнишь? Ну, когда начинали все это? Кстати, пока мы возились с Сысоевым на складе, придумали почти то же, что и наш главный инженер. Интересное совпадение, правда?.. Ты домой-то идешь сегодня?

— Домой… — горько усмехнулся Токарев. — Объясни ты мне, друг Мирон, где он сегодня, мой дом? Тесно там одному. Невмоготу, понимаешь? — Токарев проговорил это глухим голосом, и только сейчас Ярцев заметил, какое у него усталое, осунувшееся лицо.

— Случилось что-то? — с тревогой и участием спросил он.

— И да, и нет… Вообще все это чертовски мучительная штука. На, читай, если хочешь. — Токарев подал Ярцеву листок, исписанный крупным детским почерком.

«…Папа, а когда ты нас увезешь на Урал? Мне здесь скучно, и я хочу к тебе. А ты писал, что там горы, и много снегу, и хорошо на санках кататься. Я маму спросила, а она говорит, что не поедем и что это вовсе ты приедешь обратно…»

— От дочки, значит… — Ярцев протянул письмо Токареву, внимательно вглядываясь в его лицо.

— Жена тоже пишет… Настаивает, чтобы добивался перевода в Москву. И тон письма, знаешь, нервозный такой. Словом, дружище, здорово сыро на душе… тяжело.

— Понимаю. Решил что-то?

— Вот кляксу Оленька поставила, — сказал Токарев, с улыбкой глядя на страничку дочкиного письма, — и резинкой стирать пыталась. Знает, что батька грязи не любит. А почему-то не переписала. Она у меня из-за небрежной буквы, бывало, переписывала снова… Да… Решил ли, говоришь?.. Не решил еще, а только знаю, что здесь должен быть. Знаю. И буду. А вот как все получится — просто представить не могу. Ты иди, Мирон, отдыхай.

— А может быть, вместе ко мне пойдем? — предложил Ярцев. — У меня и переночуешь, а?

Токарев покачал головой.

— Отдыхай…

Ярцев не стал уговаривать. Он знал: Токарев умеет справляться с собой. Прощаясь, Ярцев дольше обычного задержал в своей руке холодную узловатую руку друга. Крепко стиснул ее и, ничего больше не сказав, вышел.

В трех верхних окнах конторы всю ночь не погасал свет.