Изменить стиль страницы

— Ты многое, наверно, понимаешь теперь, Танюша, — закончила Ксения Сергеевна свой рассказ. — Понимаешь, почему замкнут, почему его обжег твой вопрос тогда, помнишь, когда шли с концерта? Ты спросила, аккомпанировал ли ему кто-нибудь, кроме Миши… — Она снова приложила к губам платок и добавила глухим, надтреснутым голосом: — После того как не стало Веры, он не играет… сонату Грига. И он все время думает о ней, о Вере. Тут как-то, незадолго до нашей встречи с тобой, Танюша, он вернулся с концерта. Поздно вернулся. И долго не ложился. Я вошла к нему. Он сидел на кровати. В руках у него была Верина фотография… Он взял мою руку, прижался к ней лбом и так прижался, что у меня сердце заболело…

Таня молча приникла лицом к плечу Ксении Сергеевны, обняла ее и долго сидела так, потрясенная ее рассказом. Только сейчас дошел до нее смысл слов Ксении Сергеевны, сказанных в первый день их встречи: «…Ты столько сделала для него в детстве…» Конечно, она думала о том, что теперь Таня сделает еще больше, что сумеет восполнить то, что утратил Георгий со смертью Веры. И вот… все вышло совсем иначе.

Таня крепко стиснула в объятиях Ксению Сергеевну. Встала. Уже надо было ехать на фабрику. Но уехать так, ничего не сказав Георгию, Таня не могла. Она вошла в его комнату.

Георгий сидел на кровати, обхватив голову и уперев локти в колени. Таня постояла в нерешительности. Села возле. Тронула за плечо. Георгий не пошевелился.

— Прости, если можешь, — сказала Таня.

Он долго молчал.

— Прости, — повторила Таня. — Я знаю все.

Он поднял голову. Едва выговаривая слова, точно губы его окоченели на морозе, произнес:

— Не трогай сонату Грига… Никогда не трогай.

Он даже не назвал Таню по имени. Глаза его снова стали такими, какими были, когда он стоял там, посреди комнаты, ошеломленный музыкой, — это снова были глаза человека, который кричит от боли.

И вдруг простая, отрезвляющей ясности мысль пронзила мозг. Сегодня, только что, совершилось непоправимое: теперь она сама, Таня, постоянно будет живым напоминанием того, что хранила в себе музыка Грига и что растревожено теперь непрошеным прикосновением. Эта мысль заслонила все.

Георгий не видел, как вышла Таня.

Она попрощалась с Ксенией Сергеевной: молча обняла ее, потом сказала:

— Мне пора…

Наверно, в глазах ее было что-то такое, чего нельзя спрятать, потому что Ксения Сергеевна долго и внимательно вглядывалась в ее лицо. Спросила:

— Ты приедешь завтра, Танюша? Обязательно приезжай, слышишь? Я целый день буду дома.

Таня молча кивнула…

Но не приехала она ни на другой день, ни на следующий. Прошла неделя. А Тани не было. Ксения Сергеевна встревожилась. «Надо бы съездить, узнать…» — сказала она Георгию, который и сам уже раскаивался, что резко обошелся с Таней, обидел ее.

Он поехал к ней вечером. Вернулся растерянный и виноватый.

— Татьянка уехала, — сказал он матери. — Говорят, совсем.

Он узнал это от Авдея Петровича, который отворил емy дверь. Старик объяснил — Таня уехала вчера, говорила: в Новогорск, работать. Адрес не оставила.

А на другое утро пришло письмо, судя по штемпелю, отправленное Таней с вокзала. «Дорогая Ксения Сергеевна, — писала она, — обстоятельства сложились так, что я уезжаю. Вероятно, насовсем: меня направили работать в Новогорск. Адрес сообщу после. Не сердитесь, что не зашла проститься. Повторяю, так все сложилось. Обнимаю вас крепко и крепко жму руку Георгию в надежде, что он простит мне когда-нибудь все, в чем я перед мим виновата. Передайте привет от меня Андрею Васильевичу. Ваша Таня».

— Что это значит, мама? — спросил Георгий, когда Ксения Сергеевна прочитала ему письмо.

— Может быть, это значит больше, чем мы предполагаем, сынок, — в раздумье ответила Ксения Сергеевна.

— Больше?

— Таня… любит тебя.

…Одного только не написала Таня в письме. После того, что произошло у Громовых, она на другой же день поехала в управление кадров министерства просить и добиваться, чтобы ее перевели работать в какой-нибудь другой город, подальше. Просьба пришлась кстати: Новогорской мебельной фабрике в Северной Горе специалисты нужны были до зарезу.

Она уехала вечером, на исходе недели.

За стеклом вагонного окна уплывала, никак не могла кончиться Москва.

На душе было одиноко, тоскливо и пусто.

…Так же пусто и одиноко было и сейчас. Так же болело сердце.

Передав смену Шпульникову, который по обыкновению скреб щеку и ворчал, что вот, дескать, опять осталось возле станков столько необработанного, Таня ушла. Но уже за проходной вспомнила о письме Авдея Петровича. Она остановилась под фонарем и достала исковырянный пером листок.

Неровный почерк с очень наклонными буквами разбирать было трудно. Местами буквы наползали одна на другую, а оттого, что в чернилах, вероятно, попадалась какая-то грязь, иные были мохнатыми и расплылись. На восьмом десятке зрение стало заметно изменять Авдею Петровичу. Таня вспомнила, как он всегда отказывался от замены очков, шутил: «Глаза мне, Яблонька, все равно не поправить, видали больно много. Что было — и без очков вижу, а что будет… В общем, и в этих разглядеть можно его, полное-то благоустройство в человеческой жизни, какое будет».

Авдей Петрович не писал ничего особенного. Сообщил, что скучает и что, будь у него «подпорки» покрепче, на недельку обязательно прикатил бы к ней в гости. Писал, что на московской фабрике все по-прежнему. Спрашивают про Таню, просят писать. Настёнка с Федей посылают по большущему привету.

«Будь здорова, Яблонька, — читала Таня. — Желаю тебе мебельных радостей побольше и такого преогромного счастья, чтобы и на руках не унести! Твой… а уж кто твой, хоть убей, не придумаю. В общем, все равно, пускай твой дед Авдей Петрович».

В конце была приписка: «Да, чуть не забыл. На другой день, как ты уехала, приходили про тебя спрашивать молодой человек, приглядный такой. Расстроился, видать было… Ну я сказал, что уехала, мол, что адрес вышлешь… Вот и все, Яблонька. До свидания. А. П.»

«Приходили тебя спрашивать…» — перечитала Таня еще раз. Георгий приходил! Приходил к ней!.. Уже одной этой мысли было достаточно, чтобы немедленно сорваться с места, ехать, лететь, мчаться в Москву, мчаться, бросив все… Она снова пробежала глазами последние строки. Невольно улыбнулась ласковому: «Вот и все, Яблонька». Вздохнула и убрала письмо.

— Да, вот и все, — сказала она вслух. — Вот и все, Яблонька…

«Вот и все, — повторяла она про себя, шагая по ночной улице. — Вот и все…»

Тянуло прохладой с Елони. Глухо скрипели под ногами дощатые мостки. Таня снова вспоминала тот последний вечер у Громовых, последние слова Георгия: «Не трогай сонату Грига…» И вместе с болью от всего этого где-то в глубине души поднималась неожиданная хорошая гордость за Георгия: преданный, настоящий! И Таня вдруг обнаруживала немыслимое: она завидует, завидует той, которой уже нет в живых.

Неожиданное это чувство обожгло. Но тут же вместе с ним, будто кто вплеснул в нее, возникло другое: из жизни Георгия ушло большое и невосполнимое — первая его любовь, и, наверно же, не уезжать надо было Тане, а остаться там, в Москве, возле него. Не от него ждать чего-то, а ему отдать все. Что еще, кроме ее любви, могло помочь ему одолеть горе? «Приходили тебя спрашивать…» Может быть, он понял, что она нужна ему?

Таня давно уже прошла боковую улочку, которая вела к дому. Она спохватилась, когда свесившийся за изгородь мокрый от росы подсолнух задел ее щеку. Таня вздрогнула и остановилась. Впереди мерцали желтые огоньки станционных стрелок. Значит, она вышла на дорогу, по которой не так давно привел ее к дому Алексей.

Надо было возвращаться. Но домой идти не хотелось. И она не спеша пошагала дальше. К станции. К мерцающим впереди огням. Миновала изгороди, огороды, березнячок… Опять, как и тогда, намокли от росы ноги.

Вот и переезд… Вот знакомая будка. Рядом все еще валяется слетевшая с петель дверь; Таня едва не споткнулась об нее. Почему ее никто не поднял?