Изменить стиль страницы

- Вот что, Юлия. Ты что комедию играешь? Мы люди свои.

- Что такое? Не понимаю.

И лицо Юлии было искренне, как и голос ее. А глаза серые, серые. Голубизну свою спрятали. И брови злые говорили: навсегда.

- Юлия. Оставь. Ну что мне твои Павлы, твои Власы! Я говорю о Викторе, и ты о Викторе думаешь. Я пришла затем, чтоб сказать: я еду туда, к нему. Сегодня еду или завтра. Ты хочешь со мной - поедем вместе. Туда, в это Лазарево.

Юлия слушала. Плечи ее сжались и опустились. Но не дрогнули сердитые брови. Сказала:

- Я тебя не понимаю, Зоя. Поступай, как хочешь. Я тебе о деле говорю...

- Влас? И все эти глупости?

- Да, Влас. И все эти необходимые сведения.

Хотелось Зое встать-вскочить с дивана, кинуться куда-то. Сказала не спеша, упрямо:

- Так я к Виктору, Юлия.

Хотелось Юлии заплакать ли, закричать ли. Тихо-спокойно сказала:

- Как хочешь. И оставим это. Мне неинтересно.

И отошла к окну.

Качая головой - и цветы на шляпе бились, - Зоя голосом нудно-звенящим, горловым:

- Юлия!

Не скоро ответила, в окно смотрела Юлия.

- Что?

- Зачем ты в Москву поехала? Вот что.

- В Москву? Зоя, ты знаешь. И ты сама...

- Я сюда, в Москву, чтоб потом к нему...

- Неужели? Но оставь. Неинтересно мне. Сказала уж.

Не отходила Юлия от окна. Спину сестры видя, злилась Зоя, на диване сидя. Опять зонтик кружевной по подушке.

- Прощай!

И с дивана спрыгнула. А когда Юлия сказала:

- Прощай, - голос ее пел и смирением, и тоской, и решимостью.

- Ба-ба! Это что же!

Зоя зонтиком кружевным указывала на стену.

- ...где же он? Позавчера еще в такой хорошенькой рамке... Наказание за грехопадение. С глаз долой - из сердца прочь... Великолепно! Ах, Юлия Львовна...

Но Юлия раздельно сказала:

- Прощай.

И не оглянулась.

- Прощай, коли так. А я к Виктору.

И пошла к двери Зоя.

За медную шатающуюся ручку взявшись, оглянулась. Сестра у окна; туда смотрит, в тусклый двор, молчит. Ударила Зоя железом зонтика в пол, крикнула:

- К Виктору! Да!

И ушла.

XVI

В день Ильи Пророка, беседуя с сыном Константином, бодра была духом Раиса Михайловна. И дивился сын.

- Чему бы, кажется, ей радоваться!

А Раиса Михайловна чуть разговорчивее стала и бодрее тогда еще, когда впервые заговорилось о семейном совете, как называл то Костя.

Окончательный раздел Макаровичей затянулся. Деньги брали кто сколько, записывалось, высчитывался средний за год процент. Подошел тогда срок. Костя сказал:

- Вот раздел, мамаша. Оповестить всех.

- Что же. Как знаешь

- Только вот что я думаю. Хорошо бы чтоб все съехались.

- Что ж. Пусть, коли надо. А разве надо?

Сказала тускло, как всегда теперь. И разом будто в сердце ей кольнул кто-то. Выпрямилась, голову подняла, будто прислушивалась к далекому. Потом голову на руку склонила, задумалась, улыбалась чуть, слов Костиных почти не слушая. Свое слушала.

А Костя:

-...это про Ирочку. А еще Витя. Всего ему не напишешь. Да и не возьмусь я. А надо бы предупредить, посоветовать. Вы бы ему сами. А то этак-то у него ненадолго хватит. Затем Яше мы обязаны объявить. Конечно, он пока... Но обязаны, деньги большие. Нельзя. Да и закон.

А Раиса Михайловна:

- Да, да. Вот и хорошо. Так ты и напиши... Созови их всех...

И опять в свое ушла. Чуть слышала звуки слов сына. А тот:

- Ну, Зиночка - та что... А из-за этих следовало бы. Впрочем, если этот, так сказать, семейный совет, вас мамаша, обеспокоит...

Поймала слово. Заспешила.

- Ах, что ты! Что ты, Костя. Пусть, пусть съедутся все.

И тотчас чуть строже и раздельно:

- Если для дела нужно. Как можно, если для дела...

С той беседы немало уж дней. И все дни те по душе Раисы Михайловны ветерок жизни веял, умирающую ее в ночи оживлял, шептал-напевал:

- Вот все съедутся... Дети, дети..

И отвечала:

- Вот и хорошо. Съедутся. Может быть, и останутся; Ирочку, Витю давно не видала... Ах, Витя, Витя! Ах, давно...

К Виктору, ко второму сыну злоба-месть утихла, праведный гнев материнский. Далеко-близкий, ее забывший сын, по ночам к ней приходил тенью смутной. Сначала гнала. Но привыкла к незнаемому. Теперь видеть хотела. Его, живого, говорящего.

- Каков он?

И любопытство было, и, может быть, любовь. И почему-то вспоминался в те часы кто-то, похожий на Семена, на молодого. Но не Семен. Веселый, красивый, входил, улыбаясь; руку ее почтительно целовал, умными глазами в ее глаза на миг заглянув; и говорил-говорил хорошо и долго, отвечая на немые вопросы.

И еще вспоминалось Раисе Михайловне Лазареве. Тогда еще, давно-давно, бывала там, любила парк тот, любила старые стены. Потом не ездила уж, когда Макар постройки затеял. А Виктор в Лазареве теперь, там.

Примиренную тихость оставляли по себе те мысли.

Но и теперь бывали минуты, когда гнала мысль о втором сыне.

А по дому ходила опять, как когда-то, походкой шуршащей и властной.

Сегодня в день Ильи Пророка, за завтраком Костя сказал:

- Вот и еще от Виктора телеграмма.

- Что?

- Да все то же: «Не приеду».

- А ты, говоришь, обещали?

- Яша обещал. Зиночка, конечно, будет. Ну, Ирочка - неизвестно. Впрочем, приедет. Напишу я ей про одно обстоятельство. Да, мамаша, Никандр здесь к тому времени будет, писал он мне. Я еготоже пригласил. Про те, про прииски знаете! про неделенные. Поговорить, продать бы. Ну, кстати, и Шебаршина можно. Если не Кузьму Кузьмича, так Яшеньку ихнего. Для проформы. Чтоб не обиделись.

- Да, да. Конечно... А Витя, говоришь... Виктор не приедет... Я так и знала...

- Что, мамаша?

- Нет. Так. Потом придешь, Костя. Вечером. Я к Егорию схожу сейчас.

- Что вы, мамаша! Давно служба кончилась.

- Нет, молебен я заказала.

- А! Так вам лошадей?

- Нет, нет, не надо. Пешком я.

Одевалась. Вышла. Теплый день ласковый над Волгой синей плыл в белых облачках в кудрявых. По набережной шла, голову гордо подняв. Скоро улицу перешла. К белой церкви Егория. Но на паперть не взошла, на многоступенную. Мимо. К домику Горюновых. Ржавый прут на крылечке дергала долго властной рукой. Трепанная голова прислужницы из окна залы выглянула. Распахнулась дверь. Загремел крюк длинный, упав на пол.

В залу, шляпки не снимая, прошла.

- Вот записка. К Дорофее Михайловне беги. Да живо! Извозчика встретишь, на извозчике...

То к прислужнице.

- И что вы, барыня! На извозчике! Мигом слетаю.

В кресле, у столика преддиванного дожидалась матери, рукою раздумчиво касаясь подносика бархатного, на котором лампа давняя, высокая, фарфоровая с медальончиками. А край подносика бархатного обшит желудями сухими и орешками. Вышла-выплыла старуха мать, Горюнова вдова.

- Раисочка! Раисочка! Вот не ждала. И что не известили вы меня, Раисочка? Отдохнуть я прилегла, по-старости. У поздней нынче была. Что это вас не видно было?

Поцеловались кратко. На диван тяжело села старуха. А в глазах в опухших, в маленьких беспокойство. Лишь в установленные сроки дочку благодетельницу ждет старуха Горюнова. Варенье тогда достает засахаренное и прислужницу с утра журит, чтоб космы пригладила и какие ни на есть другие башмаки надела, а то как конь кованный гремит.

А ныне Раисочка невзначай. И беспокойны глазки-щелки старухи. И рука правая ко лбу тянется крестное знаменье совершить. И губы пухлые шевелятся-шепчут невнятное.

- Я, мамаша, с прогулки к вам. Отдохнуть с полчасика. И сестру повидать надо мне. Послала уж за Дорофеюшкой вашу эту... как ее...

- Ах, слышала я. Слышала, Раисочка. Что? Аль стряслось что, помилуй Господи.

И пуще забеспокоилась, на диване завозилась тучным телом рыхлым.

- Нет, что вы, мамаша. Так просто, повидать, поговорить...

А с Дорочкой Раиса Михайловна реже еще виделась. В торжественные дни здесь, в родном домике, а в квартире сестры была лишь три раза. А к Раисе Михайловне во дворец ее ни старуха мать, ни Дорочка не вхожи. Не повелось.