Изменить стиль страницы

II

Ночи синие, звездные, воющие собачьим воем. Солнцем сверкающие дни. Жарко, пыльно было в Константинополе и скучно.

В вагончике ехали храм Софии святой посмотреть. И около турки в фесках, в красных и в голубых.

Говорила:

- Магомет? Пророк? Зачем?

- Что? Тебе фески надоели?

- Не фески. Нет, да и фески. Чего люди всерьез дурачатся?

- Всерьез?

Помолчала. А он:

- Дурачатся?

Ответила:

- А то что же! Смешно. Словно дети. И там, и здесь. Как опера весь этот Восток.

- Но ведь правда жизни... Историческая необходимость...

- Не правда! Совсем не правда. Ну, конечно, может быть, и этой правды немножко есть. А главное дурачатся.

- Но ведь всерьез?

- Я в куклы тоже всерьез играла. Не то совсем нужно. Там, голый, грязный, гвоздей на себя навешает и воет, и думает: нашел. Ну, а здесь тихое отделение.

- На ритуал гневаетесь, Ирина Макаровна? А без ритуала-то и нельзя. Без ритуала-то ой как скучно. Птицам - красивые перья, народам - прекрасная ложь. А ощипанного павлина от ощипанной курицы не отличить. Что уж хорошего? Ну, отдельному человеку удается ощипать себя; пусть себе голый ходит, ну в английском пиджаке, что ли. А народам Боженька не позволяет. Боженька, он не любит, чтоб народам скучно было. Неистовствовать - это не скучно, молиться тоже. Ну а чуть что, сейчас драка. А драка тоже не скучно. Уж вы их оставьте, Ирина Макаровна. Пусть в перьях ходят.

Слушала. На лбу морщинки. Сердилась.

- А Россия?

- Что Россия?

- Сам понимаешь - что Россия; говорю, без перьев. Народ русский.

- В перышках, в перышках, Ирина Макаровна, в сереньких. Птица большая, а перышки воробушкины. Ну и хвост распускать за грех почитает. Стой! Вон она, София.

- Эта? А что в ней красивого? Как пень грибной. Так старосветские помещики домики свои кладовушками облепляли. И как это умудрились твои турки! Не хочу осматривать. И куда вез? Поедем лучше опять на Золотой Рог.

- Не шали. Это храм Премудрости. Люди Божью премудрость нашли и дом ей воздвигли. И сказали: наша она, премудрость Бога. Другие люди пришли; нет говорят, какая там премудрость; нет Бога кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его. Передрались, конечно. Надо же посмотреть, как новые хозяева устроились. Да это что... Архитектура... хоры, каких свет не видывал... Идем, идем!

В главные двери не пустили. Разноязычными отрывками фраз объяснялись. Оборвыши предпапертные молчаливые злобно и насмешливо оглядывали, с камней не поднимаясь.

Нельзя. Не тот день, не тот час.

Отходя, говорил Виктор хмарый:

- Ну завтра. И пораньше.

Турок молодой, мимо идущий, бойким шепотом хромающе-французским объяснять принялся, что все порядки здешние знает, что пройти всюду можно.

- В малую дверь. В узкую дверь. А я на заводе служу.

Кольцом железным стучали, в щелку переговаривались. Звон серебряных денег. Торг поспешный. Вошли, ноги в туфли большие всунули. По циновкам, по коврам шерстяным скользили, бормотание качающихся турков слыша в каменной дреме храма. Взоров те на гяуров не обращали. Из полутьмы подколенной в свет вышли, под многие узкие окна подкупольные. Четыре щита, круглые, многосаженные, ярко-победно глянули с высоты из четырех углов. И больно было глазам Виктора от черных, от прыгающих и змеящихся букв турецких, сплетавших узор молитв на круглых железных щитах. В чуть видный высоко-высоко на камне кровавый след руки вглядывались. Мухаммед - великий завоеватель, Мухаммед - пророк на черном коне в храм побежденной Премудрости въехал. По холмам трупов скакал черный конь. И высоко-высоко ввез победного. И правой рукой сгреб Мухаммед с одежды своей сгустки крови вражьей, крови последней битвы, и руку приложил к устою каменному высоко-высоко. Теперь крепко будет. И страшны, и злобно-радостны были крики вокруг и за стенами. Так говорит предание.

На хоры поднялись, на широкие. И ожидали глаза зачарованные, что сейчас вот по чуть волнистому мраморному полу понесутся в три ряда золоченые колесницы древности, сказки царей.

И молча глядели на стены, где сбиты грубо, рукой не таившейся, мраморные орнаменты - символы побежденной Премудрости. И в полушатре великой апсиды угадывали глаза под слоем извести черты громадного лика сына побежденного неба. И мысль Виктора, молчаще вбиравшего образы храма, без воли его шептала:

- Для земной вечности мраморной мозаикой сотворен здесь. И ныне замазан подлой известью. Дня одного много, чтоб соскрести ее тупою лопатой.

Но бесстрастием лицезрения душил шепотную мысль.

Долго бродили и там, и здесь, и вверху, и понизу. Теряли туфли подчас с ног непривычных. Нежданно наталкивались на простертых молитвенно турков. И ни одним взглядом недоуменным не подарил пришельцев никто из отдававших час тот в жертву своему богу. Будто и не было их здесь, недоуменно ненужных собак, здесь, на пепелище их давней славы.

Вышли под солнечно-голубое небо. Звон серебряных монет опять.

- Какая мудрость. Какая стройность замысла. Вот она – победа архитектуры над всеми искусствами. Здесь статуя помешает, здесь картина не нужна. Артист сказал: построю дом. И вот дом, как статуя, которой не нужно ни раскраски, ни золота, ни драгоценных камней.

- А тебе не жаль, Виктор, тех мозаик?

- Я же говорю... Нет, каков принцип освещения! Не много храмов на земле, в которых выдержана пропорция окон не в ущерб свету. У нас как! Или стеклянные ворота, или тьма. И ведь не полумрак, как умышленный эффект, а просто случайная полутьма, мешающая разглядеть замысел.

- В Индии мы видели...

- Об Индии не говорю.

И грустно стал молчалив. И хмарь не сходила со лба, пока ехали на пароход.

В длинной столовой зале корабельной обедали шумно и весело. Страх морской болезни, в открытом море такой всесильный и воющий, в тихом порту забывается, будто не было и не будет его. Это как самый черный страх - ночной сон смертный люди рассказывают, смеясь при свете милого им солнышка.

Сидели за столом длинным, белым и старые женщины, наряженные и нарумяненные, прятавшиеся по каютам. Легко и весело летали разноязычные слова о дневных прогулках по Константинополю. Еще сутки простоит здесь пароход. Немало слов и о России. И часто:

- Odessa... Odessa...

И о Черном море слова. О бурном Черном море. Мгновенно ужасаясь, с трудом выговаривали:

- Тарханкут.

Еще вспоминали часто про солдат с ружьями и в фесках, дремавших в лодке день и ночь у борта парохода. Говорили, кто смеясь, кто негодуя. И опять:

- Тарханкут.

И в голосах чужеземцев чуялся страх киммерийской тьмы.

Как всегда, рядом сидели Ирина и Виктор, с недавними знакомыми мало говорили, отвечая кратко и друг другу.

Родина, вот близкая, из вод морских встала-поднялась истуканом необъятно-громадным, из скалы вырубленным, так давно-давно вековечным, будто и не человечьи руки сделали то. Как Керубийн[2], бог иной страны, являет скала та вид человека и зверя. А зверочеловек - бог дикий. А лицезреть бога страшно и во сне. И жизнь тогда теряет привычную ценность. И час тогда не час. И год тогда не год.

К вечеру бродили двое по узким, по кривым улицам - коридорам западного берега. По ступеням тяжелым поднимались и спускались. Собак бурых, облезлых обходили, еще дремлющих.

- Виктор, я вспомнила Яшу.

- Ну?

- Страшно мне, Виктор.

Помолчали, стуками каблуков по камню будто вызывая могущего ответить на затаенные думы.

- Наверно скоро совсем здоров будет.

Виктор сказал скороговоркой и постучал чуть в грязно-белую стену дома.

- Смотри. Хоть бы пару окон на улицу прорубил подлец! Нет! Туда куда-то, в сад свой глядит, а улица для него помойная яма. Собак напустил и отгородился. Вот он Восток. А ты тогда говорила про Софию. Пристройки и облезло все. Нет, здесь без фасадов.

- А Золотой Рог...

- Заказное и показное. Почти сплошь европейцы строили.

вернуться

2

В древнесемитской мифологии злое божество, представляемое в облике крылатого быка.