Тощий сплюнул и сипло крикнул, так, чтоб не было слышно во дворе:
- Бесстыжие!
Толстый конторщик шагнул сопя, надвинулся.
- Почему, смею спросить, такое ваше слово? Если женщина, скажем, полюбила, так она бесстыжая. А если наш брат...
- Не женщины оне, а девицы. И потом...
- Те-те-те! Девицы! Как же, смею спросить, девица может быть бесстыжей. А если женщина, то не все ли равно-с, мужчина ли, женщина ли. Наука доказала...
- Ну вас с вашей наукой!
- Не ну вас, и наука совсем не моя-с. А в таком случае супруга ваша Антонина Сергеевна, тоже бесстыжая была...
- Что-о?
- А то, что была же она когда-нибудь девицей, можно полагать. А по-вашему так выходит, что раз девица грехопала, так она и бесстыжая.
- Не грехопала она. А вы жулик. Законный брак...
Отпустил бороду свою Курицын. Обоих их развел властно, за рукава оттянув.
- Тише вы. Сюда оне идут. У крыльца уж. Не видите? Иван Карпыч, вы-то хоть бросьте.
Курицын знал, что конторщики хотят хоть загрызть друг друга. И знал из-за чего. Знал, что и одному в конторе дел часа на три. А хозяин сказал:
- К осени сократить штат.
И Курицын, на каждого взглянув строго, отошел.
А поп молчал. Пальцами рук красных шевелил и моргал часто.
Когда вошли Паша и Олечка, все те четверо сказали:
- Здравствуйте.
А Иван Карпыч прошептал потом еще тихо-тихо:
- Здравствуйте, девочки! Здравствуйте, проституточки...
И захихикал. Хихиканье услышали, а слов его никто.
- Здравствуйте. Вот она уходит, расчет просит. И паспорт ей пожалуйте.
Паша на Олечку указала. Сама чинная, спокойная. И больше взглядом указала, чем рукою.
- Как же это, Олечка? Что так? Или у нас плохо?
И Курицын близко-близко к девушке подошел-подкрался, бороду длинную в кулак зажав и вперед выставив.
- Не то совсем. И вы, Пашенька, напрасно это! Не пачпорт...
- Как же, Олечка! Сами сейчас говорили... Уйду, мол.
- Ну да, и уйду, коли такие страхи-ужасы... Как я вам сказала? Пойдем, говорю, Пашенька, в контору, про то скажем. А вы, Пашенька, и говорите: пойдем, Олечка, в контору.
- Ах, женский пол! Вы бы толком. Лучше уж вы, Пашенька, расскажите. Суразнее выйдет.
И Курицын острие бороды своей на Пашеньку уставил, в грудь ее пышную.
- Да я что. Это вот она домовых боится, Олечка...
- И не домовых вовсе...
- Ну, привидений, что ли...
- А вы, Пашенька, нешто не боитесь? Сами же вы...
- И ни чуточки даже не боюсь, потому что ни в какую такую нечистую силу не верю.
- А кто же там слова разные говорит?
- Барин говорит. Волен он в своем дому разговаривать.
- Знаю, что барин. А с кем же барин разговаривал?
- А, может, ни с кем. Может, сам с собой. Господа как? Возьмут книжку и на разные голоса читают. Это только необразованность ваша, Олечка...
- А я в щелку смотрела, как барин оттуда вышли. У окна ноги чьи-то видать.
- А может, то картина? Не пойму только, к чему к господам в щелку заглядывать.
- Да не было его там, барина-то. А тот сидит. И вовсе не картина. Так вот окошко, а тут вот он...
Курицын выпустил бороду и криком почти:
- Да где?
- На антресолях.
А Пашенька спокойно сказала:
- Про мастерскую разговор. Мало ли что в мастерской у барина может быть. Что за страхи... Не понимаю.
И пожала круглыми своими плечами. А Олечка:
- Нет, голос слышала. А дверь на замке всегда. И ходит кто-то... И будто плачет... ночью...
И Олечка внезапно рукавом широким белым лицо закрыла, отворотилась к окну. А Пашенька, взглянув нечаянно в глаза кругло-испуганные отца Философа, усмехнулась чуть и раздумчиво пошла к двери.
Из молчания минутного голос Олечки задыхающийся:
- Да что уж! Право, уйду. Жуть на сердце. Покою лишилась.
В комнату лица не оборачивала, через двор пустой глядела на многие окна большого дома, на сине-темные. Под легким платьицем белым дрожала спина. Глядела-впивалась, шептала уже невнятное. Те, в комнате, молчали. Вдруг обернулась. К столу подошла, ни на кого не глядя, глядя в зелень сукна:
- Пожалуйте пачпорт.
Глаза строги были под тонкими бровями.
- Выдайте, Иван Карпыч.
То Курицын.
Взор подняла. Оглядела разом всех. Усмешки почудились жгучие. Голосом громким, чуть визгливым:
- Знаю, какая слава про меня. Только враки это все, сплетни. Пашке зазор свой одной-то нести не охота...
- А ты, Ольга, потише. Вот паспорт. А вот здесь распишись. И нишкни. Так-то. Всех ваших глупостей не переслушаешь.
XIX
Ночь грозовая была. Зажег Виктор свечи в люстрах, зажег свечи в стенных бра, засветил настольные лампы. Второй этаж лазаревского старого дома и торжественно-праздничен, и беззвучно мертв. Огни, цветы. И заперты входные двери, и заперты двери, ведущие в нижний этаж и наверх. В синем фраке суконном старого покроя, с обшлагами на рукавах и с воротом, высоко встающим вкруг шеи, Виктор Макарыч один на празднике своем. И со двора не видно огней. Толсты, плотны занавеси.
За час не знал, что осветит дом свой в ночи. Не знал, что гостей тихих позовет на праздник.
В мастерской примерял синий фрак. Вчера лишь из Москвы прислали. Заказывал для своей картины.
- Что, Антон милый? Хорош фрак? На бал бы сейчас, а?
Радостен был. Тихо-радостен и мирен. В зеркало заглядывая, мимо воскового недвижного ходил, оправляя кружева рукавчиков. Насвистывал подчас про пастушка, миленького дружка. И улыбался юно, как много дней уж.
- Эх, Антон! Жить бы тебе да жить. Смотри, фрак какой. И тебе бы в таком. Гостей созвал бы. Бал. Не хочешь? А я хочу.
То думал молча, то громко говорил с восковым братом, на того изредка лишь взглядывая мгновенно.
- Антоша, Антоша... Женщины кружатся в чинном танце. В чинном, заметь. Нет этакого порыва безумного... Бал в белых стенах. И платья белые да голубые на женщинах, на девицах. И ленточки, непременно ленточки, бантики. Понимаешь? Нет женщин в белом зале, в круглом зале; там дамы и девицы, а не женщины. И кавалеры. Заметь, кавалеры. Видишь фрак? А чулки видишь? То-то. И спокойная музыка. Спокойная, тихая. Чинные звуки, степенные. Вот я розан в петлицу. А для того розан, чтоб поднести его избраннице. Почтительно поднести. И так, чтоб не близко стать, а шага на два, и в протянутой руке розан. Смотри. Вот так. Смею ли несравненной... А кто избранница? Знаешь ли, брат милый, кто избранница? Думаешь Дорочка? Хоть бы и Дорочка. Женщина - рай. Женщина - божество. Но нужно, чтоб свечи, чтоб музыка тихая... Ты что смотришь? Недоволен? А! Ты хочешь, чтоб брат с тобой чокнулся? Изволь... Да, да! Менуэт нужен, друг мой. Менуэт. Красота есть ложь. А ложь - красота. Ну,.чокнемся... Потому что правда - чудовище. Да, злое и грязное. Для того искусство. Но что наше искусство! Искусство жить - вот искусство. От такого искусства и всем прочим искусствам останется кое-что. И довольно. А так не стоит. Прощай, милый брат. То есть до свидания. Дай я тебя поцелую. Вот так. Да не скрипи шеей.
На каблуках красных повернулся, и к двери. Запирал уж висячий замок. Возвратился. На пороге:
- А женщина, Антон... женщина - зверь. Но нужно, чтоб она была сказкой.
И гремел замком, и шептал весело:
- Прощай. Сиди тихо.
Тогда пошел вниз. В сумеречных зеркалах видел синий фрак. Из диванной не пошел дальше. Сел. Лег. В затмевающемся часе ловил знакомые очертания фигур и деревьев на стенах.
Думал о тихости своей новой и будто плыл в серебряной лодке по тихому, по синему пруду. Думал бессловно о Паше, о новой подруге, о милой, о доброй и не знал, что улыбка его была в те минуты добрая, тихая. И маятник медный меж колонок хрустальных в углу диванной комнаты много-много раз прокачался. Грезил тихостью своею новою Виктор. И когда открыл глаза в темноту, пошел по комнатам, зажигал пожелтевшие свечи. Синий фрак на нем был и черные панталоны чуть пониже колен, и черные чулки. А туфли на высоких красных каблучках. Банты же, как и туфли, черные. Шел-постукивал. Вот и круглая зала. Засвечал. Много минут протекло. И дальше. Но стосковался. В круглую залу возвратился. И тогда-то увидел Виктор бал-праздник в лазаревском дому.