— Да что вы такое говорите! — испуганно воскликнула Таисия Никитична и даже оглянулась: не слышит ли кто-нибудь еще. Нет, все спят, в тишине только костры потрескивают.
— А ты не оглядывайся, — проговорил плотник, продолжая свое дело. — Ишь ты, как ворохнулась!
— Так ведь это страшно, то, что вы говорите.
— От говору какой же страх? — плотник усмехнулся и очень спокойно продолжал: — Страшно было, когда последний хлеб у колхозников отнимали, а того страшней на ребятишек смотреть, как они неслышными голосами стенают: «мамка, исты…» А мамка почернела и уже не дышит. Вот когда и я испугался. Пошел к одному уважаемому партейному человеку, к председателю сельсовета. Говорю: «Это что же у нас происходит?» А он отвечает мне шепотливо и с оглядкой: «Этот вопрос печальный с точки зрения крестьянина, и ты лучше об этом не спрашивай, а то вместе загремим». Вижу, у человека башка под кочкой, как у зайца, значит, разговору конец. А в тридцать восьмом меня арестовали, как противника колхозного строя, будто я мужиков бунтовал. Даже следователь-собака подсмеивался: «Ну, — говорит, — Пугачев-бунтовщик, как дела?» Однако восемь лет для меня схлопотал.
Он внезапно умолк. Тишина. Костер горит ровно среди черного безмолвия, так ровно и спокойно, как будто весь мир притих. Мир, уставший от пожаров и страстей. И только двоим не до сна: ей да этому большому рыжему, который все еще не может понять, за что же его-то обидели. Может быть, поэтому у него такие тоскующие глаза и такое презрение к человеческим слабостям.
— Ну, а дальше? — истомившись долгим молчанием, спросила Таисия Никитична.
— А куда дальше-то?
— Как в лагере вам?
— А нам чего. Мы работяги, народ трудовой. Ну вот, промежду разговора и сапожки твои готовы. Прикинь-ка?
Глядя, как она ловко завертывает портянку, он не осуждающе, а как о чем-то давно известном, заговорил:
— Во всяком случае бабе больше всех достается. Ох, трудная должность. За что тебя-то обидели мертвой обидой? Вот, смотри-ка, бабы беззащитные лежат среди тайги. За что? Под немцем жили, да не сдались. Выжили. А это разве грех? Это подвиг. А их в лагерь. Мало еще они натерпелись? Был бы я главным попом, я бы русскую бабу в церквах заместо распятия поставил — ей ноги целуйте, а не Иисусу Христу. Она — наша баба — по своей великой к нам милости на все муки идет. Мы что: работаем, воюем, в крайности помираем в муках. А баба живет в муках. Для нее и радость — мука. Да ты чего задумалась-то? Обувай сапожки-то! Теперь ты в них куда хошь…
Всю эту страстную проповедь о бабьей доле он произнес совершенно бесстрастно и, дождавшись, пока она надела сапоги и прошлась в них вдоль костра, тоже поднялся. В ответ на ее благодарность она услыхала только его протяжный зевок и совет, похожий на приказ;
— Погарцевала, а теперь сменщицу свою буди, переход предстоит большой и последний. Побежим, как лошади к дому.
Укладываясь в теплую, нагретую сменщицей песчаную яму, Таисия Никитична вспомнила известное рассуждение о капле воды, отражающей мир. Можно ли считать свое горе той каплей, в которой отражено горе всей страны? Сравнения, призванные что-то доказать, в большинстве случаев только затемняют смысл. Капля воды не может отразить всего мира, но страдания мира отражаются на каждом человеке. С тем она и заснула под своим полушубком.
А утром, шагая в густом тумане по мокрой щебенке шоссе, она ощущала давно забытую легкость души и тела. До нее снова доносились густо настоенные на махорке вздохи и бесхитростная и, в общем-то, беззлобная ругань.
— Бабы еще тут, путаются под ногами…
Не оборачиваясь, Таисия Никитична рассмеялась. Теперь-то она знала, каков он на самом деле, этот рыжий плотник. И какие они все, эти хмуроватые, в серой, отсыревшей от тумана одежде, женщины и мужчины. Совсем не такие они, какими представляются тем, кто смотрит на них со стороны.
Она была рада, что поняла это, и так же, как и всех, увидела себя со стороны и даже пожалела, как могла бы пожалеть только постороннюю. Жалеть себя Таисия Никитична вряд ли бы стала.
А главное, она теперь твердо знала, что надо написать сыну, что посоветовать и от чего предостеречь. А самое главное, не надо ничего ему навязывать: пусть сам все увидит, прочувствует и поймет. Сам… Сеня, мальчик мой родной, а ты сможешь? Сам-то ты как?
Глава шестая
РАЗВЕДЧИК ИЗ БУДУЩЕГО
ПЕРЕДЫШКА
С самого первого дня Сашке, вольному человеку, показалось холодно, неуютно и, главное, скучно в московской квартире Бакшина. И это после сырой партизанской землянки, после трудной и опасной жизни! Холодно и скучно! Он и сам не понимал, отчего так получилось, — и встретили его хорошо, и заботились о нем, «очень они отнеслись чутко», — рассказывал он потом своему командиру.
Это он так сказал про Наталью Николаевну — жену Бакшина. Она была дома, когда явился неизвестный мальчик, представился как следует и вручил очень помятый пакет.
— Здравствуй, мальчик, — сказала она с некоторым удивлением.
К ней и прежде являлись посланцы от мужа, но все они были взрослыми, и она знала, как с ними держаться, о чем говорить. А тут мальчик в зеленой солдатской стеганке, великоватой для него, в старых сапогах и новенькой пилотке. И глаза у него совсем не детские, а какие-то такие, что она, старый педагог, не могла выдержать их взгляда и опустила голову. А Сашка, подумав, что всему виною помятый пакет, который он доставил, поспешил объяснить:
— Это, извиняюсь, самолет наш обстреляли.
— Да как же это?.. — Наталья Николаевна хотела спросить, как же это он-то жив остался, но Сашка поспешил все объяснить:
— Нормально, дотянули до своей территории. Самолет, конечно, поврежден, а люди все живы. Летчик получил ранение.
— Летчик — Ожгибесов?
— Так точно, — подтвердил Сашка, сообразив, что именно Ожгибесов держал связь с Натальей Николаевной, передавая ей письма от Бакшина.
— Посиди, мальчик. Подожди, пока я прочту.
«Это правильно, — подумал Сашка, — письмо прочесть надо в первую очередь».
В пакете оказалась еще газета, где написано про Сашкину медаль. Тоже правильно, пусть знает, кто прибыл. А то все «мальчик» да «мальчик».
И медаль, и газету привез летчик в этот свой последний рейс и передал Бакшину. Медаль хотя и поспешно, но все же с подобающей торжественностью была тут же, на аэродроме, вручена Сашке.
Читала Наталья Николаевна очень скоро и все хмурилась, будто чем-то недовольна. Сначала прочитала письмо, потом газету. Кончив читать, посмотрела на Сашку так, словно он уже успел в чем-то провиниться перед ней.
— Ты, Саша, устал, наверное, и хочешь есть? — спросила она строго.
— Можно и потерпеть, — независимо ответил Сашка. — Спасибо.
— Тогда подожди. Сначала надо выкупаться.
Когда Сашка наслаждался в теплой ванне, она принесла белье. Он застыдился. Она проговорила:
— Ты, Саша, не стыдись. У меня сын постарше тебя. Вот это его белье осталось. Ох, спина-то у тебя!..
— Как у ежа. — Сашка усмехнулся. — Сейчас еще ничего, хоть лежать можно.
— И ты все вытерпел?.. Как же ты?
— Так уж вот. И сам не знаю, как…
Он даже подмигнул при этом, но совсем не ради того, чтобы показать свое удальство, а просто он не терпел сочувствия и боялся пустых причитаний. Но, не поняв его усмешки, она учительским голосом сказала:
— Смеяться над этим нельзя.
Сразу стало намного скучнее плескаться в теплой ванне. И даже не так уж тепло. Именно в эту минуту он почувствовал, что жить ему будет невесело и, скорей всего, долго тут он не задержится. А она думала, что Сашка у них останется навсегда. Муж так ей и написал: «Он — сирота, я ему жизнью обязан. Прими и устрой, как родного сына».
Она расспросила его, где учился и в каком сейчас классе. Оказалось, Сашка уже и забыл, когда он и учился-то. До войны успел закончить три класса, вот и все. Она принесла ему учебники, начала учить, а по вечерам спрашивать уроки. Сашка учился нехотя и плохо, и не потому, что был неспособный или ленился, а просто он еще никак не мог войти в нормальную ребячью жизнь. А она этого не понимала и каждый раз повторяла: