Изменить стиль страницы

Розовый дым вытекал из костров и пропадал в черной темноте.

— Простите меня… — проговорила Таисия Никитична негромко, но так требовательно, что Анна Гуляева удивленно глянула на нее. Потом сказала:

— Сапоги ваши. Вы их снимите и на колышки наденьте для просушки. — Бросила окурок в костер. — Спать захотите, разбудите сменщицу.

У КОСТРА

Костры горели ровно, изредка постреливая угольками. Таисия Никитична спокойно следила, чтобы какая-нибудь шалая искра не прожгла одежды спящих людей. А кругом могуче и сдержанно, словно спящий великан, дышала тайга. Спит весь мир, дремлют дневальные у костров и часовые на вышках.

Она сама вызвалась дневалить в первую смену, и потом, когда наступило время будить сменщицу, она не стала этого делать и продолжала сидеть у костра. Хоть так ей хотелось отблагодарить едва ей знакомых за то, что они не оставили ее в беде.

Недавний разговор с Анной Гуляевой, если считать разговором несколько слов, сказанных между прочим у разгорающегося костра, успокоил Таисию Никитичну. И не столько сам разговор, сколько вызывающий и одновременно беспомощный взгляд Гуляевой. Заметив этот взгляд, Таисия Никитична вдруг поняла, что все, происходящее с ней, и все, что еще должно случиться, надо принимать так, как оно есть, потому что ничего изменить она не сможет. Нечего и пытаться. В ее состоянии рабского бесправия только одно и остается — все выдержать, вынести, не позволить себе сломаться и помочь не сломаться таким же, как и она сама. И это не покорность, не бессилие, — думала она, — это безмолвный бунт, вызов судьбе. Безмолвный бунт! Никогда прежде такое и в голову не могло прийти — тюремные нары, этапы, встречи и разговоры сделали свое дело: ее мысли теперь уже не беспокоили ее. Они стали привычны, как старая заношенная одежда — мелкие угольки от костра могут ее прожечь и даже добраться до живого тела, но вряд ли они доберутся до ее живой души.

Только подумала о своей сиротливой, но живой душе, как услыхала чьи-то тяжелые шаги. Приближалась еще какая-то живая и, скорее всего, неприкаянная душа. Загородившись от света ладонью, Таисия Никитична увидала, как из черного небытия возникает неясное пятно, медленно приближается к ней, приобретая цвет, форму и даже запах. Цвет красный, запах махорочный. Рыжий плотник. Только его не хватает для полного спокойствия! Ее собственная душа возмутилась…

Окрашенный неровным светом, рыжий стоял по ту сторону костра и рассматривал ее скорбными глазами. Потом тихо, чтобы не потревожить спящих, спросил:

— Как оно, дело-то?

Она еще не придумала, что можно ответить на такой вопрос, а он уже обошел костер, сел на песок неподалеку от нее и сразу же сообщил:

— Одурел я от этой проистекающей жизни. Видишь, какой стал — неизвестной породы зверь?.. — Он простодушно улыбнулся, обнажив желтые зубы, и Таисия Никитична подумала, что он и в самом деле похож на большого рыжего зверя, тоскующего среди ночной тайги.

— Простите вы меня, — проговорила она и тоже почувствовала что-то похожее на тоску: второй раз приходится просить прощения за один вечер. Вот до чего докатилась!

— Это за что же? — насторожился он.

— Ударила я вас. Ох, как глупо!

— Вона, чего вспомнила! Это, конечно, глупость, — подтвердил плотник и обстоятельно пояснил, глядя на ее маленькую, плохо промытую ладонь: — эдаким-то струментом разве меня прошибешь? Ребята и то смеются: «как это она, уфицерша-то, тебя по хоботу саданула…»

— Что за хобот? — спросила она, тоже разглядывая свои ладони. — Это у слона только…

— Да говорю же: одурели мы тут все… как звери в клетке. Работа да жратва — вот и вся наша умственность. А может быть, и слоны. Чего мне этакая-то ручка?..

— Дались вам мои ручки! — воскликнула она и подумала: «Ну конечно, откуда ему знать, кто я». И, чтобы он, этот рыжий, в общем кажется, совсем не опасный зверь, чтобы он знал, пришлось рассказать, какая она «уфицерша» и что делала вон этими ручками. Слушал он внимательно, глядя на перебегающие по дровам огни, и только вздыхал, отвертываясь, чтобы не попадал к ней тяжкий махорочный дух. Выслушав, заметил:

— Страшное дело — резать живых людей.

— Не резать, а лечить. И ничего страшного в этом нет.

— Отчаянная ты, видать. А сапожки-то убрать надо. Пересохнут.

Сняв с колышков, куда она пристроила свои разбитые на кремнистом тракте сапоги, он осторожно стал разминать их и поглаживать с такой нежностью, что Таисия Никитична насторожилась.

— А мы думали между собой: уфицерша, мол, и ничего более. А ты вон чего! — приговаривал он и все гладил большими темными пальцами потрескавшуюся кожу, ногтем выковыривал присохшую под каблуками землю. — Это я сейчас… Сапожки твои наладим…

Положив сапоги на песок, он канул во тьму, но скоро снова вернулся с небольшим трухлявым бревном на плече и объявил:

— Поскольку для нашего дела теперь требуется струмент. Шило.

— Вот так шило! — засмеялась Таисия Никитична.

Осторожно и ловко укладывая бревешко в костер, рыжий пообещал:

— Все у нас сейчас будет.

В руках у него оказался кусок ржавой проволоки, а рядом валялись обломки кирпича. И проволока, и кирпич, наверное, были им замечены в разное время похода и запомнились до поры. Вот пришла пора, и все это было пущено в дело: отломив сколько надо было проволоки, он начал затачивать ее конец на кирпиче.

Да, несомненно, получалось что-то, похожее на шило.

От кирпичной пыли нежно заалели его темные пальцы. Работал он сосредоточенно, и казалось, ничто его больше не занимает, кроме этого ржавого обломка.

Не отрываясь от дела, он вдруг спросил:

— Ты что больше любишь: сказки, или когда песни поют? — Трепетный свет костра оживил его красное лицо, бесовскими искрами заплясал в глазах.

— Сказки, — ответила Таисия Никитична, хотя, насколько она помнила себя, сказок ей давно никто не рассказывал.

— Ты не смотри на теперешнее мое обличие. В прошедшие времена я сказочник был первейший на селе и песельник. Вот и будет тебе сказка, — пообещал он с такой же уверенностью, с какой обещал изготовить шило.

И Таисия Никитична, теперь уже нисколько не сомневаясь в неистощимых способностях рыжего своего собеседника, приготовилась слушать.

— Сказка эта будет про одного неизвестного для нас правителя. Он, понимаешь ты, людей боялся и всяко подозревал — «не этот ли мой погубитель?» Они, правители-то, как до власти доберутся, всего бояться начинают, а страх, известно, подлости батька. Ты про царя такого изучала в своих науках, про Ирода? Нет? Ишь ты! Не знаешь. Главному, значит, вас не обучили: откуда злодейство произошло и всякое тому подобное. А царь этот, по имени Ирод, всех младенцев в своем государстве без жалости истребил. Ему, понимаешь ты, шептуны наплели, что вот, мол, на данном отрезке времени народился один младенец и, как только данный младенец в силу войдет, то он твое величество смахнет с трона к едрене-фене!

Ну, он, Ирод-то, хоть и умным считался, дураком был таким, что сказеночку этому поверил и, конечно, сперва в штаны напустил. Это уж у них, у царей, обязательно происходит от нежности организма. А уж потом пошел всех младенцев истреблять. Нет того, чтобы подумать: «Что же это я, Ирод, натворил?» Сообразил бы своей-то башкой, ведь младенцу-то этому еще сколько годов до настоящих лет расти… «Да я, может быть, до этого и не доживу».

Нет, не додул он до такой думки. Они, цари-то, думать не обучены, при них на этот случай специальные думальщики поставлены. А думальщики — им чего? Они, как приказано, так и думают.

Вот, а теперь начнем сказку по-сказочному. В некотором отечестве жил-был некоторый правитель, хоть и не царь, но, как у них водится, умом не сильный, совою рябоватый, при усах и характером дикий, как зверь пустынный. Для своего народа дракон, вроде царя нашего последнего Николашки-кровавого.

Понятно, этого ему никто не говорил. По всем местам, где ему бывать приходилось по делам, по службе или по нужде, везде специальные стояли хвалильщики да лизуны, и все его превозносили и поглаживали. А чтобы у них, у хвалильщиков-то, горло не пересыхало, для них водку на меду настаивали до сахаром закусывать давали. Так они от этого даже, как бы это сказать, мочились медом. Такие вот дела…