В конце концов, что у нас, кроме нас самих, ещё оставалось в этом мире?
Много потом ещё было всего. Но та зима для меня навсегда осталась чередой пронизанных холодом дней и ночей, склеенных болью, сделавшейся привычной. В то, что боль может исчезнуть, я уже не верил и не помнил, как это — когда её нет.
Подростку кажется, что его сегодняшние ощущения — хорошие или плохие — они останутся всегда. На всю жизнь. Всегда будут боль, холод, снег, голод, серые дни, серые от всего этого лица твоих друзей, недосыпание — вновь от холода и боли…
А ведь при этом надо было жить. Двигаться. Руководить людьми. И хотя бы делать вид, что у тебя всё в порядке, что тебе не больно.
Мне снились дурацкие, дикие, мерзкие сны. То я выплёвываю все зубы, и мне не больно, только удивительно, что их — зубов — очень много… То Саня дрочит Щусю, у которого почему-то вместо спермы из члена каким-то образом лезут внутренности… Я блуждал нагишом по каким-то ледяным коридорам, преследуемый невнятными формами, которые шипящими голосами издевались надо мной, и я удивлялся, откуда они знают русский язык… В этих коридорах я терял Танюшку, а потом находил её — за прозрачным, но непробиваемым стеклом, где какие-то кошмарные существа делали с ней вещи, о которых я днём старался не вспоминать… или я сам попадал в то же прозрачное пространство, и почти то же самое делали со мной… Я дуэтом вместе с Шевчуком пел его "Террориста" перед полным залом кошмарнейших монстров-вампиров, причём если Шевчуку ничего не грозило (он ведь знаменитость!), то меня в случае неудачи должны были выпить, и я даже видел, как в фойе раскладывают какие-то шприцы-пипетки вроде тех, которыми марсиане обескровливали людей в уэллсовской "Войне миров"…
Никогда ещё не снилась мне такая бредь. А самое главное — во всех этих снах я был беспомощной, слабой жертвой, несчастным испуганным пацаном, и это унижало и терзало едва ли не хуже боли. Боль я вытерпел бы и более сильную. А от этих снов по утрам всё казалось мерзким и диким, как картина Шагала.
И ещё.
Мне было больно.
Владимир Баранов
Я так давно
Не ходил по земле босиком,
Не любил,
Не страдал,
Не плакал.
Я деловой —
И ты не мечтай о другом!
Поставлена карта
На кон!
Судьба, судьба!
Что сделала ты со мной?
Допекла, как нечистая сила…
Когда-нибудь
С повинной приду головой
Во имя
Отца и сына!
На воле — день, день…
На воле — ночь, ночь…
И так хочется мне заглянуть в твои глаза…
На воле — дождь, дождь…
На воле — ветер в лицо…
И так много нужно мне тебе сказать…
А может, снова всё начать?
Я не спросил
Разрешенья у светлой воды,
У реки,
У берёз,
У оврага…
За что же ты
Выручаешь меня из беды,
Хмельная, дурная брага?
Я так давно
Не ходил по траве босиком,
Не шатался по росам рано…
В твоих глазах
Я, конечно, кажусь чудаком…
Наверно, другим — не стану…
* * *
Я проснулся под клапаном рюкзака. Танюшка плотно обнимала меня, дышала в шею, и от этого становилось теплее.
А ещё — не болел бок.
Я прислушался к себе. Да, бок не болел. Я уже с трудом отделал боль ожога от боли в рёбрах, и сейчас осторожно вдохнул.
Боль не вернулась.
Я даже не очень обрадовался. А, может, наоборот — обрадовался очень сильно, потому что ощутил невероятную усталость, словно и не проснулся только что. Я устроился удобней (Танюшка тихо вздохнула и притиснулась ближе) и… уснул.
Проснулся вновь я часа через два. Танюшка, устроившись в ложбинке моего плеча, рассматривала меня и с улыбкой спросила:
— Не болит?
— Не болит, — кивнул я. — Я даже опять уснул, представляешь? И рёбра не болят, и… хвост.
— Хвост? — она хихикнула и поцеловала меня, но тут же вновь посерьёзнела. — Я всегда знала, что ты настоящий герой.
— Ага. Виталий Баневур, — согласился я, — недожжённый в топке…
Но меня тут же тряхнуло от воспоминания, а желание продолжать разговор — пропало. Я лежал и слушал, как где-то рядом разговаривают Басс с Андрюшкой Соколовым — тот как раз спрашивал:
— А где это такое — Форш?
— А зачем тебе Форш? — уточнил Басс лениво.
— Да это вон в кино про мушкетёров Боярский — то есть, д'Артаньян — говорит, что они едут в Форш, печень лечить. Это же тут, во Франции… Где это — Форш?
— Да не знаю я…
— Это не Форш, а Форж, — Танюшка откинула клапан. — Форж-лез-О, он отсюда очень далеко на север, за Парижем, даже почти на побережье Ла-Манша… Доброе утро.
Я выбрался из спальника и, стоя на нём, потянулся, потом — коснулся пальцами носков. Все присутствующие внимательно за мной наблюдали, потом Олег Крыгин сказал:
— Хана. Он пришёл в себя.
— Командир выздоровел!!! — заорала, вскакивая, Наташка. Поднялся общий радостный шум, в который врезался Саня (я даже не ожидал от него вообще какой-нибудь реакции):
— Когда ж я-то поднимусь?..
Его перебитые со смещением ноги срастались плохо, да ещё выходили мелкие осколки кости, вызывая нестерпимый зуд — он не мог спать и мучился. У Щуся бедро приходило в порядок куда быстрей. А у моего тёзки с животом вообще всё обошлось сразу и без проблем, хотя он сам удивлялся. Зато у Арниса с обеих обмороженных кистей лоскутьями сходила кожа, он стал ещё более молчаливым, но при этом очень (и неоправданно) раздражительным. (Кстати — пока я валялся с болями, совершенно незаметно проскользнул мимо нас новый, 89-й, год, и его даже никто не отметил, разве что вяло порассуждали о том, каким этот год будет там — и всё.) Но об этих проблемах я сейчас, если честно, думал мало — сидел на спальнике и затягивал ремни лохматых
унтов, с наслаждением думая: а ведь ничего не болит, не тянет, не ноет — чёрт побери, вот оно, моё обычное состояние! Я неожиданно подумал ещё: а вот и положительная сторона всего происходящего. Я умру в любом случае не от старости, да и вообще — так и не узнав всех тех неприятностей, на которые жалуются взрослые: гастриты, миокарды, колиты, диабеты и прочее. Проще говоря, умру здоровеньким.
Эта дикая мысль на самом деле меня радовала. "Наверное, я сошёл с ума," — отметил я и добавил вслух:
— И давно.
— А? — повернулась ко мне Танюшка.
— Б, — ответил я, нагибаясь к ней с поцелуем.
* * *
Восемь куропаток качались у Таньки на ремне. Сегодня ей везло — подшибала только так, и попадались выводки часто.
Я скользил следом, любуясь плавными движениями Танюшки. Сегодня я выступал в роли охраны и, кроме того, обходил ловушки, поставленные Андрюшкой Альхимовичем. В одной из них уже отыскалась лиса — на шапку начало, или на пару краг… Она даже не успела застыть, и я, ободрав её на месте, привесил к поясу только шкурку, мельком подумав, что пару недель назад сожрали бы и лису.
С деревьев бесшумно падали россыпи снега. Опять стремительно холодало, хотя едва-едва перевалило за полдень, и на небе лежал сплошной облачный покров, ровный и однотонный.
— Сегодня 23-е? — осведомилась Танюшка, не оборачиваясь. Я угукнул. — Лето сухое будет.
— Да, — согласился я, — инея на деревьях полно… Но меня, если честно, больше воодушевляет, что лето вообще будет… Ч-чёрт!
— Учись ходить на лыжах, — Танюшка обернулась, отдунула от лица длинный ворс волчьей оторочки капюшона. — Умел бы как следует — не попал бы к неграм.
— Угу, — снова буркнул я, выпутывая из валежника носок левой лыжи. — Я ещё и поэтому лета жду. Летом я себя человеком чувствую, а не придатком к лыжам.
— Придаток к лыжам, — спросила Танюшка задумчиво, — а зачем ты ещё и дарёный плащ с собой прихватил, а? Мёрзнешь?
— Не догадываешься? — я дотянулся, стряхнул на девчонку небольшую лавинку снега с ивовых ветвей.
— Холодно же! — возмутилась Танюшка, но глаза её смотрели лукаво.