А кстати, актуальный вопрос, нечего сказать. Перед лицом, скажем так, вечности… Я неожиданно подумал: а есть ли там — там — что-то на самом деле? Впервые в жизни задумался. Там я об этом просто не думал, миновали меня и детские страхи смерти, да и вообще мысли о ней (не в пример Бассу), и казался я сам себе вечным и обязательным, как восход или лето. Здесь — здесь смерти было столько, что недосуг было о ней размышлять…

Так есть — или нет? Хорошо было бы поверить, что есть. Да вот "бы" мешает, сильно мешает. Непреодолимо. Вот эта чернота, в которую я несколько раз попадал — она, скорее всего, и есть ворота в смерть. А дальше вообще — ничего.

Ну и ладно.

— Как зовут, я спрашиваю?!

— Джордж, — вспомнил я своё прозвище, псевдоним для моего "второго я" из книжек, которые писал дома. от вопроса веяло глупостью. Я же как угодно могу назваться — и как он меня проверит?

— Где остальные?

— Нас двое было, — тут же ответил я. — Остальные погибли. Замёрзли… голодные были…

Он смотрел на меня бессмысленными, но в то же время пугающими глазами, похожими на два отверстия в черноту. Вот где в самом деле "ничего"…

— Ты врёшь. Ты не Джордж. Вас не двое. Ты Олег, и где-то прячутся твои люди. Где?

Я молниеносно пожалел, что вообще заговорил. И это чувство подавилось недоумением, словно косточкой от сливы: что происходит?! Что творится, что за бред?!

Наверное, моё лицо меня на какой-то миг выдало. Странно, но негр меня не ударил. Он удовлетворённо хрюкнул, словно сытая свинья, и оскалил в улыбке подпиленные зубы.

— Ну так где они прячутся? — повторил негр. Я облизнул губы и тоскливо отвёл взгляд в сторону, чтобы не видеть эту сволочь, а главное — то, что они станут со мной делать. То, что будут делать очень долго и изобретательно, у меня сомнений не вызывало.

Очень уж страшно мне не было. И, конечно, не было такого состояния, как в прошлый мой плен. Я был уверен, что всё равно ничего не скажу. Ну, буду орать, наверное, буду орать громко… Но ведь всё равно ничего не скажу.

Назло не скажу.

Яков Шведов

Орлёнок, орлёнок, взлети выше солнца

И степи с высот огляди…

Навеки умолкли весёлые хлопцы,

В живых я остался один.

Орлёнок, орлёнок, блесни опереньем,

Собою затми белый свет…

Не хочется думать о смерти, поверь мне,

В шестнадцать мальчишеских лет…

Орлёнок, орлёнок, гремучей гранатой

От сопки солдат отмело…

Меня называли орлёнком в отряде —

Враги называют орлом.

Орлёнок, орлёнок, мой верный товарищ,

Ты видишь, что я уцелел…

Лети на станицу, родимой расскажешь,

Как сына вели на расстрел.

Угли жгут больно. Особенно если их сложить под бок, а потом раздувать, но при этом не давать лежащему сдвинуться. Кстати, в конце концов становится больно так, что не кричать уже невозможно и сначала хочется потерять сознание, а потом — просто умереть…

Наверное, были (и, может быть, даже есть) люди, которые способны на костре петь песни и рассуждать с теми, кто их пытает, о погоде. Я — не такой. Но одна — очень важная — мысль в моей голове сохранялась. Поэтому я однообразно орал — временами просто так, временами переходя на такой мат, какого ожидать сам от себя не мог (никогда в жизни не ругался так. Ни там — ни даже тут.), но при этом ничего конкретного не говорил.

Я всегда был упрямым. Правда, боль не исчезла, когда угли отгребли и присыпали снегом. Она продолжала жить в боку, ниже рёбер, и то и дело вновь вспыхивала злобным факелом, располосовывая тело зазубренным клинком до кости.

— Ну? — спросил негр. — Будешь говорить?

Я молчал, глядя над его плечом в яркое небо, морозное и широкое. Эту боль можно было терпеть молча.

— Начинайте его свежевать, — сказал негр. По-русски сказал, чтобы я понял, а потом повторил на своём языке.

Мысли сталкивались в моём мозгу, как бильярдные шары — я почти видел зелёное поле, слышал глухой, цокающий, костяной звук. И из этого звука появились слова — я удивлённо понял, что это я сам и пою. Пою, сбиваясь, но достаточно внятно — и негр отшатнулся, хлопая глазами…

— Незваная Гостья, ты слышишь мой смех?

Бояться тебя — это всё-таки грех…

Никто не опустит испуганных глаз,

А солнце на небе взойдёт и без нас!

Это, кажется, прошлой зимой Басс сочинил… Строчки путались, я не помнил, что там за чем…

— Доколе другим улыбнётся заря,

Незваная Гостья, ликуешь ты зря!

Доколе к устам приникают уста,

Над Жизнью тебе не видать торжества!

Дальше — не помню. Ничего не помню.

* * *

Бок болел, и я начал медленно осознавать, что не только жив, но и цел. Во всяком случае, если бы с меня сняли кожу, я бы вряд ли ощущал боль от ожога. Это было логично, и данная логика меня настолько подбодрила, что я осмелился открыть глаза.

Надо мною качалось расчерченное ветвями вечернее небо с проглядывающими острыми искрами звёзд. Я видел его вкривь и вкось и первое, что понял — меня несут на боку. Второе — меня несут на носилках. Третье — это явно не негры. Они и своих-то раненых бросают без сомнений и зазрения совести.

"Спасён," — подумал я и ушёл в тихую темноту, оставив в зимнем вечере боль и холод…

…Спас меня, конечно, Арнис. Сперва он обалдел от факта собственного бегства и начал было рвать на себе волосы, перемежая это с обвинениями в предательстве, но как-то быстро опомнился и рванул в лагерь так, что следом поднялся ветер. К счастью, мысль героически ринуться на моё освобождение в одиночку пришла ему в голову уже по пути, иначе сейчас негры щеголяли бы двумя новыми плащами из беленькой, прочненькой мальчишеской кожи, а мы — мы бы, наверное, ещё жили где-нибудь в сугробе. С содранной шкуркой и уже сойдя с ума от боли.

Я всё-таки поубавил негров в числе, а потом они, на свою голову, довольно долго

пытались меня "расколоть". Поэтому времени у моих ребят было достаточно… ну, это я переборщил, но нагрянуть они успели как раз вовремя.

Танюшка зарубила четверых. Причём, как мне позже рассказывали, рубилась буквально осатанев от ярости, молча и совершенно беспощадно, а, когда увидела меня в том состоянии, в котором я потерял сознание, то последнего — четвёртого — негра она, уже ранив, запихала в огонь костра своими руками.

Весьма крепкими ручками гимнастки.

Нашу стоянку, уже сделавшуюся привычной, пришлось бросать к чёртовой матери. Меня поволокли на носилках. Дело осложнялось тем, что негры во время разговора о текущих событиях сломали мне три ребра с левой стороны и сильно повредили копчик (теперь я в полной мере мог оценить мучения, которые испытывал позапрошлой осенью после схватки с медведем Вадим). Да и вообще — вторая зима получалась для меня тоже не очень удачной. Прошлую валялся с кровоизлиянием в брюшную полость, эту, похоже, пролежу до конца (если будем живы) с ожогом и переломами…

Так и сдохнуть можно. А?

* * *

Вечером Танюшка, легко сломив моё слабое сопротивление, напоила меня бульоном из подстреленной ею куропатки. Глотать было больно, дышать — ещё больнее, при каждом вдохе кололо в боку, утомительно, постоянно и не столько уж больно, как надоедливо. Больно было потом, когда Танюшка начала менять наспех наложенную на ожог повязку. Я закусил круг и жевал её, пока Ингрид промывала ожог осиновым настоем, а потом накладывала повязку, ругаясь с Танюшкой из-за того, какую класть — на ожог нужная была тугая, но она слишком сильно давила рёбра. Ночь помню плохо, знаю только, что почти не спал от боли, измучился сам и измучил до слёз Таньку, обнимавшую меня со спины. Утром всё от той же боли (она стала поменьше, но всё равно жгла бок и взламывала грудь на вдохах) мир казался мне серым, и я не сразу сообразил, что Вадим вскинул на плечо мой вещмешок, а потом возмутился: