Изменить стиль страницы

Вскоре Василий Михайлович убедился в том, что все слышанное им в пути было верно.

Он ехал по Москве среди пожарищ, видел на каждом шагу пустыри, заросшие бурьяном, с голыми, закопченными дымом стенами когда-то пышных дворянских особняков, кое-где торчали печные трубы.

Но среди этого разорения уже слышался радостный, бодрый стук топоров, уже белели кучи свежей смолистой щепы, звенели молотки каменщиков, и на лесах построек слышалась песня штукатура. Жизнь возвращалась на старое пепелище.

Даже опаленные огнем деревья в садах теперь вновь оживали, покрываясь пучками поздней яркой листвы.

Попадались на пути и счастливо уцелевшие уголки и кварталы. Проезжая мимо одной из сохранившихся усадеб, Василии Михайлович услышал через открытые окна дома звуки клавесин. Он остановил карету, послушал.

Сколько раз в тяжком плену, на чужбине, ему казалось, что он более уже никогда не услышит ни клавесин, ни звуков русской песни. И вот теперь он слышит. Он жив. А жив ли дядюшка Максим? Где Юлия?

Вот и Покровка. Здесь пожар начался с дома князя Трубецкого. Вот и дядюшкин переулок.

— Сюда, налево, стой! — крикнул ямщику Головнин и начал искать дядюшкин дом с колоннами. Но вместо него он увидел какой-то небольшой деревянный домик в шесть окон, прячущийся вместе с крышей под зеленью старых лип.

Василий Михайлович с недоумением глядел по сторонам. — Ничего не понимаю, — говорил он вслух, ни к кому не обращаясь. — Липы дядюшкины, а домик чужой. Неужто успели отстроить после пожара? Так на крыше мох... Тихон, — обратился он к Тишке, — поди узнай, где тут усадьба дворянина Максима Васильевича Головкина.

Тишка живо спрыгнул с почтовой кареты и стал стучаться в ворота. На его стук вышла баба в цветастом сарафане и спросила, чего надо. От нее Тишка ничего не мог добиться.

В эту минуту одно из окон дома раскрылось и показалась седоволосая голова гладко выбритого старичка, одетого, как зимой, в теплый, выстеганный ватой халатик.

— Кого вам, милостивый государь, надобно? — учтиво обратился он к Головнину.

Старик, внимательно выслушав его, сказал: — Ежли таково ваше желание, милостивый государь мой, то прошу вас войти в мой дом. Не можно мне выйти навстречу к вам по причине застарелого недуга моих ног. Здесь же я могу вам все в подробностях обсказать по любопытствующему вами предмету.

Василии Михайлович поспешил воспользоваться приглашением старичка и сошел с почтовой кареты.

Никогда, быть может, и никуда не входил он с таким волнением, как в этот неизвестно кому принадлежавший домик, где все говорило о прошлом, о многих десятилетиях, в течение которых в его небольших уютных комнатках стояла на своем месте каждая вещь, лежала каждая любовно вышитая чьими-то искусными руками салфеточка.

Баба, встретившая Василия Михайловича у ворот, провела его в самую большую и светлую комнату дома, где в просторном кресле с простои ясеневой спинкой и подлокотниками сидел у окна пригласивший его старичок в своем теплом халатике и меховых сапожках.

Лицо старичка, морщинистое, дряблое, показалось Василию-Михайловичу знакомым, впрочем, не только это привлекло внимание Головнина. Футляр со скрипкой, лежавший на табурете у кресла старичка, и ящик для пистолетов, стоявший на старинном комоде, с инкрустацией из перламутра, тоже показались Василию Михайловичу знакомыми.

Он не ошибся. Перед ним был старый приятель дядюшки Максима и непременный участник дядюшкиных квартетов, Павел Звенигородцев, брат которого, Петр, сопровождал двенадцатилетнего Васю Головнина в Петербург.

Какая старина! Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как под охраной этих самых пистолетов они ехали целой компанией в дядюшкину подмосковную.

— А где же сам дядюшка, его семья, дом? — с волнением спросил Василий Михайлович, опускаясь на стул против старичка.

Он узнал, что дядюшка Максим умер четыре года назад, и погребен на Пятницком кладбище, за Крестовской заставой. Дом же дядюшки, третий отсюда, по той же стороне переулка, сгорел в двенадцатом году. А у Юлии уже трое детей. После пожара она живет с матерью и детьми в подмосковной.

— Муж-то ее ходил с московским ополчением на французов и был убит под Смоленском, — сообщил старик печальным и тихим голосом.

Старик долго и охотно рассказывал о московском пожаре, о дядюшке Максиме, о смерти своего брата Петра.

— Потом пройдете, милостивый государь, посмотреть дядюшкину усадьбу, а теперь отпустите вашего ямщика и будьте моим гостем, не лишайте меня, старика, сей чести, — сказал старый приятель дядюшки Максима. — Да расскажите же и о себе. Наслышаны мы были на Санкт-Петербурга, что совершили, вы по высочайшему повелению дальнее плавание со славой и пользой для отечества. И слава сия дошла до нас.

За обедом старик достал из стола миниатюру в рамке, искусно оплетенную голубым шелком, и показал ее Василию Михайловичу.

— Да это маленькая Юлия! — воскликнул тот. — Копия подобной миниатюры хранится в моем дорожном чемодане.

— Вы правы, — с улыбкой отвечал старик. — Это Юлия, но не та, которую вы знали, а ее младшая дочка, моя крестница и любимица.

Василий Михайлович долго рассматривал миниатюру новой Юлии, и ему стало немного грустно: детские воспоминания обступили его со всех сторон.

После обеда он отправился смотреть усадьбу дядюшки Максима.

От дома почти ничего не осталось. Но парк уцелел. Липы, обгоревшие только вблизи дома, пышно разрослись и цвели, благоухая и как бы говоря: жизнь неистребима на земле!

Бродя по парку, Василий Михайлович думал, что вот здесь, по этим заросшим мелкой древесной порослью тропинкам, четверть веки назад он, маленький Вася, бегал взапуски с быстроногой Юлией, а за ними однокрылый журавль Тришка смешно прыгал на длинных ногах.

Как бесконечно давно это все было!..

Василий Михайлович пошел бродить по Москве. Вид Кремля, еще хранившего на себе следы заделанных проломов, следы огня на его священных стенах, лежавшая в развалинах Москва, сожженная руками своих сынов и ими же освобожденная от врага, наполнили его сердце гордостью и печалью.

Незаметно он приблизился к Иверским воротам. Кажется, это было единственное место, где все осталось, как было. Говорили только, что чудотворная Иверская икона все еще во Владимире, куда она была вывезена при приближении французов к Москве.

На другой день Василий Михайлович распрощался со старым Звенигородцевым и продолжал свой путь в невскую столицу, стараясь найти на Петербургском тракте ту рукастую березу, под которой когда-то простился с нянькой Ниловной. Но все березы были рукастые от старости, и все были похожи одна на другую.

Путешествие Головнина продолжалось семь лет и было не только продолжительным, но и крайне тяжелым, а годы плена безмерно мучительными, но Василий Михайлович въезжал в Петербург преисполненным своей обычной бодрости и сил.

После сожженной Москвы Петербург обрадовал и удивил его своей многолюдностью и пышностью. Дома вдоль Невской перспективы теснились гуще. Казанский собор был уже достроен, и глаз Василия Михайловича, привыкший за эти годы лишь к виду моря и к бедным северным хижинам, с восхищением остановился на желто-сером камне его стен, на стройной колоннаде, полукругом обнимающей площадь перед храмом.

По Невской перспективе двигались бесконечные вереницы карет и открытых экипажей. Их было так много, что в иных местах вдоль стен домов для пешеходов были сделаны из кирпича и камня высокие дорожки, которые здесь называли тротуарами.

Мойка уже одевалась в гранит, и уток на ней больше не было. Там, где когда-то вельможи охотились на дикую птицу, теперь высились большие дома.

На Васильевском острове вытянулись новые линии зданий, и, переехав по плашкоутному мосту через Неву и свернув налево, на самой набережной Василий Михайлович увидел большую толпу кадетов: Морской корпус давно уже был переведен из Кронштадта обратно в Петербург и помещался теперь уже не в стенах Итальянского дворца. Курганов умер, Никитина не было. Иные голоса звучали в высоких корпусных классах, и юные кадеты, что сняли свои шляпы перед незнакомым морским офицером, сидевшим в высокой пролетке, не знали, какие чувства волновали сейчас этого смуглого лицом, мужественного, отважного капитана, имя которого через несколько лет будет у них на устах.