— Да это же Иерусалим, просто-напросто…

— Да, конечно, совсем не обязательно еврей, может, араб, или грек, или турок, или англичанин — кто только не рождается в Иерусалиме, но все остальные — это только препятствие, которое приходится устранять, не они на самом деле наши враги, евреи же — тайный мотив всех наших действий, фактор, стоящий за всем, чего мы хотели бы добиться в этой войне. Поэтому, бабушка, я не мог больше сидеть сложа руки, ведь я был уже осквернен общением с ними, и если они еще не покинули этот остров, то я был обязан разоблачить их, потому что, как же мы можем искать очищения в древнем лоне наших прапрадедов, как заповедал нам старый учитель Кох, если там уже копошатся эти "проклятые евреи" и по своей природной наглости претендуют на соучастие даже здесь, даже в нашем мифологическом прошлом…

— Я? Я, бабушка?

— Скорее как раз вы…

— Да, вы там, на родине, это вы обезумели, опьяненные победным маршем вермахта на Москву… Нет, я совсем не обезумел… Я, который думал и думаю до сих пор, как спасти Германию…

— Немножко… Держитесь покрепче…

— Нет, бабушка…

— Сейчас — обратно? Это же пораженчество, будет очень обидно. Смотрите, какая чудная тропинка, какой воздух, мы ведь уже столько прошли, и главное — впереди нас ждут еще такие виды!

— Иерусалим?

— Отсюда?

— Нет, ха-ха, его отсюда не видно…

— Нет, хотя между Критом и Палестиной лишь водная гладь, море, которое и в древности ничего не стоило переплыть, Иерусалима отсюда не увидать, даже при вашей зоркости… Нет, бабушка Андреа, моя цель куда скромнее, все связано непосредственно с моим рассказом, и я думаю, что он будет нагляднее, если в этот час розовых сумерек мы взглянем на то, что служило жилищем этим Мани, на дом, который я разыскал спустя всего несколько дней после освобождения, и приехал туда на армейском мотоцикле точно таком, какой вы не разрешили мне купить на деньги, которые я собрал, хотя я и умолял вас буквально со слезами…

— Слишком молод? Опять "слишком молод"? Впрочем, возможно. Но интересно, как молодость испарилась в один момент? Наверное, на первых военных сборах мы ненароком замотали ее в узелок с гражданской одеждой и засунули глубоко в вещмешок, где она лежала и истлевала, пока не исчезла вовсе, и молодежи не стало, остались только солдаты, которых каска и прочее снаряжение делают одинаково пригодными по возрасту и к жизни, и к смерти… Но посмотрите сюда, на восток, смотрите внимательно, бабушка, там среди виноградников… и даже если его не видать, то поверьте мне — он там, их дом, по дороге из Кносса в Иос. Это был первый дом, в который я вошел как оккупант в сорок первом году; с тех пор, бабушка, я побывал во многих домах без приглашения, переворачивал шкафы и кровати, взламывал запертые ящики, колол штыком, норовя изрешетить, как сито, матрацы; я быстро понял, что если не хочешь сойти с ума, то надо забыть об излишних церемониях, уже с порога, распахнув дверь ударом сапога, запугать переполошившихся жильцов, обвинив их во всех смертных грехах, не спрашивать разрешения, не извиняться, а тяжелым шагом пройти напролом по комнатам, свирепея от наличия шкафов, комодов, закуток и самих стен, попадающихся на пути, словно дом, в который мы вломились, должен раскинуться перед нами, как открытое поле, по которому можно проскакать во весь опор. Но в тот зимний вечер, орошаемый мелким душистым дождем, я был, бабушка, еще наивным и девственным, а потому деликатно постучал в дверь, даже вытер ноги и промямлил "прошу прощения" девушке, которая открыла дверь, но меня не узнала, наверное, не только потому, что я сменил форму десантника на форму жандарма и был на этот раз в очках и без каски, а потому, что во время нашей первой встречи той майской ночью она скорее всего вообще воспринимала меня не как человеческое существо с чувствами и мыслями, а как какого-то дракона в обличье солдата, который, возникнув из недр лабиринта, обрушился на них и оставил после себя бездыханное тело отца семейства. Но ее муж, гражданин Мани-младший, который, услышав мой голос, тут же вышел в прихожую, как и в тот раз, волоча за собой малыша, — он был похож на огромного кенгуру, которому приходится вести детеныша за руку, потому что порвалась сумка, — он-то, бабушка, узнал меня с первого взгляда, и на меня опять пахнуло его звериным страхом, словно он увидел дух отца, который высовывается у меня из-за спины и протягивает ему свою визитную карточку. В тот момент, бабушка, я был готов пристрелить его, потому что тогда, в сорок первом году, по наивности думал, что страх — наилучшее доказательство вины, не представляя, что бывает страх без вины, страх человека, не чувствующего за собой никакого греха, но как бы то ни было, я сдержался и обратился к нему, причем, в моем голосе не было ни раздражения, ни угрозы, я только смотрел на него в упор: «Итак, уважаемый, вы — еврей», — сказал я ему по-немецки, тщательно выговаривая каждое слово и позаботившись о том, чтобы фраза была максимально простой.

— Да, бабушка, без всяких прелюдий, без ухищрений, без "прощупывания почвы", как принято в детективных романах, и не только потому, что у меня не было достаточного языкового пространства для хитроумных ходов ведения следствия, но и потому, что я заранее решил применить тактику лобового удара, чтобы показать ему и женщине, которая была с ним, что вся правда мне уже доподлинно известна, и я только пока не знаю, что делать с ней. И тогда, бабушка, этот гражданин выпрямился, посмотрел с отчаянием на жену, чтобы проверить, поняла ли и она то, что было здесь сказано, потом поднял свои светлые глаза, посмотрел на меня прямо, и, вы знаете, бабушка, меня по сей день мучит вопрос: родились ли слова, которые он произнес мне в ответ, непосредственно в тот самый миг или были готовы намного раньше, может, еще с того дня, когда он увидел отца, лежащего мертвым между огромных сосудов, и сейчас наконец наступило время произнести их вслух; слова, которые выходили из него медленно и с трудом, я помню, как сейчас: "Да, я был евреем, но теперь уже перестал… Я это в себе уже устранил"…

— Я знаю, бабушка… Минутку… Я знаю…

— Ради бога… Минутку… Послушайте…

— Да, бабушка, да, так он твердил это на своем примитивном, эмбриональном немецком — чего-то он все-таки нахватался за шесть месяцев нашего пребывания на острове, хотя все это не стоило, скажем, двух дней обучения в "Берлице"[34] в Берлине. Я же, бабушка, должен признать, что вначале буквально потерял дар речи, так сбил меня с толку этот ответ, и вид у меня был тогда, должно быть, такой, как у вас сейчас, — угрюмый и раздосадованный, но я, бабушка, помнил, как вы сами учили меня, когда мы слушали его речи по радио, что только дурак теряется, столкнувшись с чем-то абсурдным, в то время, как умный сумеет из всякого абсурда извлечь рациональное зерно, поэтому я лишь улыбнулся, достал из кармана удостоверение его покойного отца, развернул и, отыскав пальцем нужное греческое слово, по-прежнему мягко на доступном ему немецком задал довольно каверзный вопрос: "А что с Иерусалимом, уважаемый, вы и его «устранили»? При виде этого документа он совсем растерялся, тяжело переваливаясь, не выпуская руки ребенка, шагнул вперед и без разрешения выдернул у меня документ, словно сейчас, когда его отец сократился до таких размеров, он может, наконец набравшись храбрости, силой освободить его из моей хватки; потом он опять с отчаянием поглядел на жену и, жестикулируя в поисках нужных немецких слов, опять затянул старую песню: "Мы были в Иерусалиме, но уже перестали быть"… И тут, бабушка, представьте себе, я почувствовал вдруг явное облегчение, даже радость…

— Да, да, и я кивнул гражданину Мани в знак признательности и согласия, совершил небольшой круг по комнате, словно в беззвучном танце, который должен был символизировать обыск, потом отдал честь всему семейству и вышел из дому…

— Да, козырнул, как вежливый полицейский козыряет гражданам, которые пока еще не преступили закон…

вернуться

34

"Берлиц" — известная немецкая школа обучения иностранным языкам.