Могу назвать и марку: коллаген Х-100 от «Шварцкопф», Маннгейм. Но проку от названия мало, поскольку продукт там якобы больше не производится – это так, к сведению.

Но представьте себе, в следующие полчаса меня обуял честолюбивый азарт. И я даже настолько приноровился, что, к собственному удивлению, получил безупречную склейку – тонко напылил, тонко раскатал, – невозможно было догадаться, что лист состоит из двух.

Но повторить этот успех мне не удалось: следующая склейка опять оказалась с браком.

•••

Дядя даже назначил мне ежемесячное содержание. Из великодушия. Это было тем более великодушно, что при всём желании трудно было понять за что.

Это случилось так: несколько дней спустя после моего приезда он пригласил меня в свой кабинет, который, честно признаться, сразу же произвёл на меня гнетущее впечатление. Я уже говорил, что там был пышный интерьер: по обе стороны от входа до самых окон тянулись два ряда колонн: семь колонн цвета красного дерева слева, семь справа. Между колоннами были встроены книжные шкафы и регистры для папок – шесть справа, шесть слева, каждый с античным фронтоном – две настоящие колоннады, в конце которых восседал за письменным столом дядя.

Вообразите себе этот стол, со скруглёнными боками, как борта у лодки, а над ним сводчатый потолок, и тогда вам легче будет почувствовать степень моей подавленности.

Не поймите меня превратно, я далёк от мысли критиковать вкус моего дяди, я имею представление о том, что такое ренессансный стиль, и ни с чем не спутаю солидную добротность – даже у нас в Шверине в какой-то момент был возрождён историзм, прусское наследие. Но какие же силы, ради всего святого, побудили моего дядю установить в кабинете светильники в форме сжатых кулаков? (Это в качестве небольшой иллюстрации.)

В то утро он показал себя с самой лучшей стороны, тут мне грех жаловаться.

– Ну, – сказал он, – сколько же ты хочешь?

Ведь какую-то сумму ты предполагаешь? Тысячу?

Наверное, на моём лице отразилось ожидание, потому что дядя, тщательно изучив его, кивнул и изменил своё решение:

– Итак, две тысячи.

По привычке я продолжал переводить западные деньги в восточные (до сих пор ещё не отвык от этого), и, когда дядя назвал мне эту цифру, я умножил её на четыре – сумма показалась мне непомерной.

Дядя шагнул к шкафу, открыл дверцу и извлек одну, две, три… всего он извлёк десять пачек, которые взвесил на ладони, прежде чем положить на стол.

– Две тысячи.

Я не смел поверить: десять пачек, каждая – из десяти купюр в двадцать марок, передо мной на столе высилась целая горка. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы дядя выписал мне чек, но в тот момент он, видимо, как раз располагал наличностью – сотней двадцаток.

Я сложил пачки одну на другую и попытался рассовать их по. карманам, бормоча при этом слова сердечной благодарности.

– Но будь с ними осторожен, – предостерёг дядя.

Что значит «будь осторожен»?

– Я имею в виду: не трать всё сразу!

Этого я и в мыслях не держал, скорее наоборот: я намеревался завести чулок и трястись над каждой купюрой. Считать и пересчитывать на восточные марки.

Теперь-то я знаю, что угнетало меня в дядином кабинете больше всего. Не колоннады и не сводчатый потолок, а деньги, за которыми я приходил. То, как он шёл к шкафу, как открывал дверцу и вынимал десять пачек двадцаток в потёртых купюpax – да, вот что давило. Или даже двадцать пачек десяток, теперь я точно не припомню, но в любом случае на столе громоздилась внушительная кучка (в мелких потёртых купюрах?).

Теперь я знаю, что это было: банк! Рабочий кабинет дяди походил на банк, да он и был банком, но старинного образца, солидным и надёжным, внушающим чувство уверенности. Пусть снаружи бушуют революции и бури, здесь, внутри, царит привычный дядин полумрак. Чего стоило одно только кресло на львиных лапах, в котором восседал дядя, – оно казалось прочным и непоколебимым, как Английский банк. Саму жизнь можно было доверить ему на сохранение. И, в известном смысле, это соответствовало действительности: банк «Гудрун-штрасе, номер семнадцать».

Теперь я могу рассказать историю про дядины походы в кино, эта история способна пролить свет на некоторые особенности его характера. Я никогда всерьёз не осуждал дядю; думаю, он никогда не был плохим – разве что одиноким, глубоко одиноким человеком. Сам он называл свою историю «Сужающимся кольцом кино», а я бы окрестил её «Надёжным кинокреслом».

В молодые годы он страстно увлекался кинематографом: раз в неделю, сидя в кинозале, он самозабвенно погружался в чёрные криминальные города, в зелёные тропические болота и золочёные античные колизеи – всецело поглощённый двухмерным пространством экрана. Речь идёт не о «хорошем» кино, а о кино вообще. О любом. Он был преданный зритель.

До определённого момента.

С которого, собственно, и начинается вся история. С момента, когда дядя почувствовал локоть соседа. Не так уж и молод он был в то время, лет около тридцати. Сосед, беспечный и скорее всего симпатичный человек, сам того не замечая, занял весь подлокотник и оттеснил дядю своим острым локтем. Чего тот тоже не заметил, поскольку пребывал внутри «Кровавых бриллиантов» с Бертом Ланкастером, и походя отодвинул помеху, после чего локоть сразу же убрали. Вот тут-то дядя его и заметил – впервые. И во время одной очень волнующей сцены, когда Берта Ланкастера избивают и превращают в фарш – помните? – дядя ощутил этот локоть вторично.

Тогда дядя ещё сохранял социальное целомудрие. Он верил в порядок и в то, что человечество считается с его законным присутствием на земле – в данном случае в кресле кинозала. Поэтому он воспринял как личное оскорбление то, что ему мешают и отвлекают его от экрана, в то время как у Берта Ланкастера такая умопомрачительная короткая стрижка – почти как у него самого.

Он недовольно оттеснил локоть, в следующий раз ещё недовольнее. Вплоть до той сцены с подлым шефом полиции, которая и сама по себе порождает агрессивные чувства, – тут он окончательно потерял благоразумие.

Для дяди пробил поистине чёрный час, это было начало длительного военного похода, который не окончен и до сих пор. Поскольку подлокотник был рассчитан на двоих, ему полагалась по меньшей мере половина. Подумать только, во время полной драматизма сцены в руднике, которая разыгрывалась как будто специально для него, он был занят тем, что оттеснял с подлокотника чужую руку. Тот растреклятый чужой локоть.

В продолжение всех пятнадцати минут, когда хранилище алмазов по частям взлетало на воздух, дядя оказывал давление на соседа, в результате чего завладел подлокотником полностью. Но какой ценой!

Никогда больше, буквально никогда, он не забывал про подлокотник. Никогда больше он не сидел в кино с прежним самозабвением. Ни на «Сорока днях Пекина», ни на «Плаче города». Увлекался, но не полностью. Он потерял свою невинность. Он подозрительно оглядывал самых безобидных кинозрителей – каких-нибудь щуплых очкариков, людишек в тесных пиджачках, – когда они рассаживались по местам. Однажды он всю первую серию «Кво вадис» дул в ухо старичку, который весил от силы фунтов восемьдесят и уже от одной только хрупкости прижимал локотки к телу. Мало того, дядя изобрёл особую технику: он складывал губы трубочкой вправо, чтобы дуть из угла рта. Сказать по правде, от старичка попахивало мочой, но он, со своей стороны, заподозрил в сидящем рядом дяде душевнобольного и так испугался, что после перерыва больше не вернулся на своё место.

Так возникли территориальные притязания.

Состоялись даже две-три откровенные битвы, когда обе стороны давили так мощно, что разделительная линия на подлокотнике определилась только истощением сил. Я говорю «обе стороны», потому что должен же был дядя когда-то напороться на такого же, как он, потерявшего невинность человека.

А однажды – это, наверное, был последний раз, когда он вообще потерпел кого-то рядом с собой, – состоялся настоящий поединок со всеми грязными приёмами, включая остро отточенный карандаш в правом рукаве дяди. Так что в целом очень красивая «Плата за страх» была с самого начала испорчена. Потом дядя даже не мог вспомнить, о чём был фильм, и сомневался, что вообще его видел, но мне удалось наводящими вопросами убедить его в обратном; например, я напомнил ему о самой первой сцене, в которой кельнерша подтирает пол, незабываемо вихляя задом, что запечатлелось в памяти даже у дяди, целиком захваченного другим делом (к этому я ещё вернусь).