Но теперь он уже не выходил из дому, во всяком случае после наступления темноты. На это я обратил внимание. И, кажется, именно после этого случая он начал прислушиваться к любому шороху, это я тоже заметил. Даже лёгкий стук у соседей заставлял его вздрагивать – например, когда мы сидели за ужином. И после этого он поглядывал на дверь, будто ждал кого-то.
Хотя я должен сказать, что он и до этого был чувствителен к шуму, будь то пианино у соседей – хоть в доме номер пятнадцать, хоть в доме девятнадцать, вплотную примыкающих к нашему, – или громкий кашель, или где-то ребёнку подарили на день рождения игрушечную флейту, и лишь два месяца спустя она надоела ему окончательно. И тогда снова в доме номер пятнадцать начинали убивать детей.
– Неужто вы ничего не слышите?! Не то чтобы он всерьёз допускал, что там убивают детей, но так ему слышалось. Мы же не слышали ничего. В доме номер девятнадцать кто-то постоянно включал радио на «белый шум», вот это было правда, и позднее сосед оттуда даже угодил в сумасшедший дом.
– Музыкальность немцев, – заявлял дядя, – заходит так далеко, что они не только заводят у себя дома музыкальные инструменты, но даже ещё и играют на них. И тем охотнее, чем меньше у них способностей.
– Дада-диди, вот оно, одномерное выражение народной души, – с сарказмом говорил он.
Как он страдал – и боль, видимо, была непритворной – оттого, что совсем не слышно ничего шотландского, ничего чешского. Да в любом отопительном приборе, говорил он, больше ритма.
Но не особенно распинался. И, дескать, если ему позволено будет обобщить:
– Немцы абсолютно метричны, и это не только в музыке.
– Я тоже не люблю Роя Блэка, – поддакивал я.
– Немцы, – заявлял дядя, – вовсе не так плохи, как принято считать. И не так плохи, как сами о себе думают. Но за большой народный концерт по заявкам, – тут дядя повышал голос, – и за большой парад родных мелодий они заслужили полное проклятие!
И добавил:
– Вне закона на все времена.
Совсем без последствий эта история не обошлась. Кажется, один удар при избиении пришёлся на затылок, дядя жаловался на боли в задней части головы; эти боли ничем не удавалось успокоить, и врач в конце концов порекомендовал ему затылочную подпорку, так называемый «нибургер». Заказывать его нужно было у ортопеда.
Я говорю «ортопед», хотя правильно он, может быть, называется ортотехник или как-нибудь ещё в этом роде, но уж точно не врач. Врач же только снял мерки и дал рекомендации относительно материала. Счёт за услуги пришёл соответствующий. Сам же аппарат предстояло изготовить в мастерской, куда я дядю и сопровождал.
День был достоин того, чтобы его запомнить. Полный новых запахов.
Пока дядя вёл переговоры в задней комнате, я разглядывал модели ортопедической обуви, соединительные муфты для переломов и протезы, вдыхая запахи кислот, металла и кожи. И ещё какого-то особого вещества – этот запах не поддавался определению, но воздействовал очень ощутимо.
Хозяин – назовём его протезистом, что ли, – ещё раз всё перемерил: расстояние от плеч до ушей и дугу через подбородок и обратно, включая и дядин кадык, и мне казалось, что во время этой процедуры обмера дядя старел прямо на глазах.
Этот нибургер представлял собой некий валик, или утолщение, опирающееся на плечи и охватывающее шею до самого подбородка, в виде трубы; всё это делалось из стали, обтянутой кожей, и выглядело очень профессионально, как-то очень по-медицински. Лайка цвета мяса.
Была ещё одна версия этого приспособления – с хомутом и выгнутой чашей для подбородка, – но эта модель, как уверял ортопед, предназначалась для тяжёлых переломов челюсти. И я заметил, что дядя облюбовал именно эту модель, особенно из-за подбородочной чаши – он её приставил к себе и подошёл к зеркалу.
Тогда я не мог себе этого объяснить – сегодня смог бы, но сегодня я смог бы объяснить и многие другие моменты.
– А это что?
Дядя указал на нибургер на самой верхней стеклянной полке: у этого образца к хомуту была прикреплена ещё одна дуга, которая, судя по всему, перекидывалась через нос обладателя. И вид у неё был весьма грозный, почти как у боевой маски, какие показывают в кино. Цвет кожи не светло-мясной, а чуть посмуглее. Этакий супернибургер, если угодно.
Но этот образец, как поспешно заверил нас протезист (который, видимо, уже предвкушал всё, что за этим последует), предназначался для совсем уж тяжелых переломов челюсти.
Для тяжелейших!
– Я беру этот! – сказал дядя.
Однажды я увидел его в этом сооружении на улице, дело было вечером.
Кто-то шёл мне навстречу в длинном пальто и при моём приближении отвернулся, низко надвинув шляпу и подняв воротник. Я ещё подумал: что-то знакомое, где-то я его уже встречал. И когда он повернулся ко мне лицом… Боже милостивый! Это было не лицо, а… за всю свою жизнь я не видел ничего более ужасного.
А шляпа была непомерно велика; позднее, в гардеробе, я разглядел её как следует: серый фетр, размер примерно шестьдесят второй, самое меньшее. Изнутри был прикреплён твёрдый валик, чтобы шляпа не болталась на голове.
– Скажи, дядюшка, – спросил я его со всей серьёзностью, – кого ты так боишься?
– Человека из Одессы.
Должно быть, это была шутка или цитата из какого-то анекдота, но я его не знал. Звучало как-то не очень натурально. Неужто он правда боялся?
– Невозможно на улицу выйти, – пояснил дядя. – Нельзя поручиться за собственную жизнь.
Что тут скажешь! Я обнаружил даже сумку, приготовленную им на случай внезапного бегства. Наткнулся я на неё совершенно случайно. Она была припрятана за дядиным письменным столом. Я озадаченно подумал, что бы это могло быть. Оказалось, чёрт возьми, носки, рубашка, зубная паста, отвёртка, сложенный костюм и – что растрогало меня больше всего – баночка с домашней колбасой и кекс.
Что это было – паранойя?
Кстати, что касается «белого шума», то у меня однажды возникло подозрение, что дядя сам его производил. Во всяком случае, однажды вечером я услышал наверху, в его холле, ужасный треск, который сразу же прекратился, как только я постучал в дверь. То ли он перенял это у сумасшедшего, то ли, может, хотел таким образом заглушить соседское пианино?
Мне всё это видится так.
Одесса, 1992 год. Сумрачный свет с трудом пробивается в Богом забытый заводской квартал. Глухие стены, вход на бывшую фабрику пошива пальто. Выходит мужчина, осматривается по сторонам, сворачивает в боковую улочку; его зовут Николай 1Ъворите, по прозвищу Другим, он же Карманчик; он идёт по улочке вниз. Двери домов теряются вдали. Он стучится в одну из них.
– Што такое? Отвечает;
– Здесь Беняк живёт? Мы ему приносим весть, што хлеб растёт.
Поворачивается и уходит.
Другим, он же Карманчик, находится на половине пути до пустой грузовой платформы, около которой переминаются две фигуры. Другим, он же Карманчик, приостанавливается, но потом продолжает путь.
Доносится далёкий звук аккордеона – возможно, ещё из времён коммунизма. На этом месте – теперь внимание! – появляется фигура, явно чужеродная здесь, – как видно, кто-то заблудился.
Другим, он же Карманчик, мгновенно ориентируется, он знает, что почём, уж он немало люда перерезал ни за понюшку табаку. И что с того? А ничего, это ему что овцу зарезать, так же просто и легко. Но Другим, он же Карманчик, мужик душевный, он понимает толк в аккордеоне и потихоньку даже подпевает; он женат.
Что тебе надо, сигареты или колбасу, или, может, ты хочешь наручные часы, – у него есть и наручные часы. Незнакомец – то ли «товарищ», то ли «папаша», в наши дни трудно отличить, – не реагирует, а может, он вообще иностранец в длинном пальто?
– Десять долларов!
Забытый Богом заводской квартал без окон. Впереди заржавевшая дверь, ведущая на фабрику пошива пальто «Капля дождевая», ещё дальше – спрятавшиеся двери домов, до автобусной остановки четыреста метров, но в это время суток автобусы не ходят.