То же самое, кстати, относится и к почтовому рассыльному, который, прижав к животу пакет, появился в вестибюле чуть позже – когда всё общество, распаляясь в перебранке с дядей, поднялось уже до середины лестницы, а тот, стоя наверху, ожесточённо размахивал руками.
Где была в это время госпожа Штумпе? Да, где же она была?
Когда я воссоздаю всю картину происшедшего, она выстраивается следующим образом: на самом верху, видимый мне лишь отчасти, стоит дядя в своём утреннем халате – не в том, который с жёлтым, а в другом. Ближе всех к нему оказался разъярённый мужчина в рабочем халате, как выяснилось позже – отец одного из футболистов. Непонятно, ему-то здесь что было нужно?
Должно быть, он поднимался по лестнице быстрее всех, потому что вся остальная группа, состоящая из супружеской пары учителей, хозяина пивной и архитектора, жившего по соседству, находилась ещё на целый лестничный марш ниже.
Ах да, ещё окружной инспектор, он тоже присутствовал (неофициально). И была ещё вторая учительница, которая ковыляла самой последней и не попадала в поле моего зрения.
– Куда это вы направляетесь?
– Нам нужно к Маузерам!
– Они в отъезде! – крикнул дядя.
– Тогда мы к Хартенбергам.
– Они тоже в отъезде, они в отъезде! – вскричал дядя несколько даже визгливо, что нельзя ставить ему в вину, – я и сам был уже близок к тому, чтобы выйти из себя. Я бы вмешался, – хотя и мне тоже нельзя поставить в вину, что я не сделал этого, – не будь я в пижаме и имей более презентабельный вид.
– Я прошу вас немедленно покинуть дом! – крикнул дядя и добавил: – Дом на Эппельман-штрасе, номер семнадцать.
– Ах вы подлый человек, – вполголоса сказал кто-то из толпы.
Они продолжали двигаться вверх, тесня дядю, а тот человек в рабочем халате – да, мне кажется, я это видел, – тот человек уже стоял у дяди за спиной. Правда, поклясться бы я не мог.
А может, то была рука, принадлежавшая кому-то другому, кого мне следовало бы ещё присочинить, – левая рука. Рука левого художника.
Который в ту минуту произнёс:
– Вы абсолютно эгоистичный тип.
– А вы нарушили неприкосновенность моего жилища, моего частного владения, – выложил свой козырь дядя, – вы посягнули на мою собственность, если вам вообще известно, что это такое. Это мой – как человека – преимущественный признак.
Естественно, против этого нечего было возразить, тем не менее толпа загалдела так, как будто он поднял её на смех. Одна женщина даже заверещала от возмущения. Кстати, впоследствии мы узнали, что госпожа Штумпе всё это время находилась в подвале, – видимо, не могла налюбоваться машиной: новой, голубой, офсетной. Я ведь знал, что у неё есть ключи от всех дверей. Однако это было не объяснение.
– Я вас не понимаю, – сказала одна женщина, жена учителя, вполне по существу сказала, – почему вы чините нам такие препятствия?
– Я вас тоже не понимаю, – отвечал ей дядя. – Почему вы целый день играете на пианино, если не умеете это делать?
– Как вам не стыдно!
– Да ещё стараетесь играть как можно громче и как можно бездарнее.
Засим последовал негодующий выкрик, но не жены учителя, а кого-то из толпы. Это был первый действительно угрожающий крик: кажется, дядя кого-то задел за живое, и я могу предположить кого.
Ах, дядя, подумал я, они же тебя убьют, я тебе всегда это говорил.
– Впрочем, я надеюсь, что вы найдёте отсюда выход так же, как нашли вход. – Этот выпад был направлен, вероятно, против футбольного отца, чтобы и его восстановить против себя, напомнив ту историю с подвалом. – После того, как вы протопали через весь мой дом, Эппельман-штрасе, семнадцать! – желчно добавил дядя.
Тут обозначилось некое движение вверх – не очень заметное, но слаженное, дружное, – и мне вдруг стало ясно, что он хочет покончить с собой. Иначе чем можно объяснить то, что он сказал затем:
– Вы ничего не видите, ничего не слышите, ничего не понимаете. Почему вы не возвращаетесь в вашу резервацию?!
– Ах ты свинья!
– Ага, красный, меня бы удивило, если бы здесь не оказалось хоть одного красного, – пробормотал себе под нос дядя.
– Погоди, мы до тебя ещё доберёмся! До тебя и тебе подобных!
– Сами видите, – сказал дядя, обращаясь к толпе, – вы готовы весь мир разнести в щепки только ради того, чтобы бесплатно ездить на автобусе.
Самоубийца, чистый самоубийца.
– И с вами я тоже не могу считаться, после того что вы понастроили, – продолжал дядя, на сей раз адресуясь, очевидно, к архитектору, жившему напротив. – Вы строите как попало, вы потеряли честь. Ах, да что там, вы же не знаете, что это такое, – поправил себя дядя, – как же я мог забыть!
Дамы и господа, следовало бы мне выкрикнуть из моей дверной щели, да не слушайте вы его, это бессмысленно, это вырвано из контекста, вы даже не знаете, о чём он говорит. Но совсем не о том, о чём вы думаете!
– Знаю я вас – я знаю, кто вы такие! Вы являетесь сюда, топаете через мой дом и хотите меня убить, потому что я думаю иначе, чем вы. Так вот, у меня есть для вас новость: я никогда не стану таким, как вы. Никогда. Во веки веков.
И что, разве они убили его после этого? Разве они схватили его, оторвали от пола и швырнули вниз на каменные плиты? Нет. Если разобраться, они проявили долготерпение, достойное удивления. И то сказать, это были солидные, приличные жители нашей улицы, которые всего лишь собирали подписи под петицией против переименования улицы. Они никого не собирались убивать. И уж тем более они никак не могли отвечать за какое-то условное, отвлечённое «человечество».
Это были господин и госпожа Дённинг-хаус, господин Зибер, господин Штравицке, госпожа Шминке и так далее, всё хорошие люди, а никакое не «человечество», и я не верю, что дядя в своих нападках имел в виду именно их.
Скорее всего, просто роковое совпадение. Всё назревало исподволь и давно. И наконец созрело.
– Что вами движет? Разве мораль? Скорее зависть и подлость, а может, это всего лишь несостоятельность? А то и всё вместе!
Дядя уже не говорил – он вещал.
Размахивая руками, он низвергся на три этажа, прямо на почтового рассыльного, на вымощенный плитками пол.
Рассыльный со своим пакетом пострадал не очень серьёзно. Так что хоть это нельзя вменить дяде в вину.
Может быть, дядя просто потерял равновесие.
Я очнулся среди ночи.
Было два или три – не знаю, у меня нет часов.
Дом стоял, погружённый в тишину и тьму, как душа, обращенная внутрь себя, – я чувствовал её. Душа, в наследование которой я вступил.
Я слышал стены, видел глубину и высоту, всё пространство, замкнутое этими стенами. Душа дяди имела печальный облик.
Но никогда не следует впадать в излишнюю сентиментальность. Посреди ночи я вдруг прозрел.
Я встал, вышел из комнаты и поднялся этажом выше. Госпожа Штумпе проснулась и схватилась за свой «тридцать восьмой».
– Если вы меня застрелите, то вам никогда уже не узнать того, что знаю я, – сказал я в полутёмную комнату со своеобразным запахом. То был запах мыла, только ещё более синтетический. – После того как дядя ушёл от нас, а мы даже не смогли воспрепятствовать ему, мы должны спасти хотя бы то, что он оставил нам в этом доме.
Я присел на кровать.
– Подумайте хорошенько, где кончалась линия?
Госпожа Штумпе, всё ещё с револьвером в руке, растерялась и выглядела в своей ночной рубашке с оборками уже не так угрожающе.
– Линия, госпожа Штумпе! Линия, линия! – нетерпеливо восклицал я. – Да вспомните же ту проклятую линию, которую вы стёрли в припадке чистоплотности в чертёжной комнате, – уж не знаю, что вы там при этом думали.
Госпожа Штумпе, до которой постепенно доходит, что её не собираются убивать, опускается на кровать.
– Ва… ва…
– Эта проклятая линия доходила только до ниши или заходила внутрь ниши? Госпожа Штумпе! Соратница! Эй!
Это «эй», должно быть, каким-то образом подействовало: соратница молниеносно проснулась, сварила кофе – для этого мы спустились на кухню – и направилась за мной в чертёжную комнату на втором этаже, где мы сообща обследовали пол. Но от линии, которую нам оставил дядя, ни на столе, ни на полу не было и следа. Ни пятнышка. Госпожа Штумпе знает своё дело.