Изменить стиль страницы

гетто прохожим на “арийской” стороне: “Поберегитесь, братья-поляки, будем стрелять в немцев” и “Воюйте вместе с нами!” и “Да здравствует Польша!”. А когда в четыре утра к фабрике двинулись триста немецких солдат и одних мотоциклистов набралось около ста пятидесяти и заслышался лязг танков, мы ощутили настоящее счастье: немцы признали нашу силу.

Праздник разгорелся в три часа дня. Струп скомандовал штурм, триста немцев бросились к фабрике и взрыв нашей мины их трупами салютовал именинам фюрера. Панической волной отхлынули немцы, чтобы через полтора часа вернуться и снова откатиться под уханье гранат и “коктейлей Молотова”. Их кровь - наше вдохновение, под густым огнем мы непрестанно меняем позиции и обстреливаем скопления фашистов: на малые цели тратить патроны запрещено - экономия.

Экономия! Люсик Блонес на лету перехватывает немецкую гранату и швыряет обратно в эсэсовцев... Без промаха стреляет семнадцатилетний Шламек Шустер... Они берегут боеприпасы, они только себя не экономят, и гибнут Михал Клепфиш, Реня Немецка, Якуб Прашкер... Тот, который считал меня красивой, тоже погиб здесь после того, как на крыше два часа из-за трубы обстреливал нападавших. А опытный Абрам Диамант сумел и себя сберечь за баррикадой из матрацев и шестерых немцев уложить.

Мы так рвались утопить праздник фюрера в арийской крови, что Струп, смирив тевтонскую гордость, выслал парламентеров к “недочеловекам”. Он предлагал евреям четверть часа перемирия и сдачу. (Отряды эсэсовцев тем временем поджигали дома, в домах горели люди). Но почти все остались на местах и противопоставляли артиллерийскому урагану Струпа свои взрывчатые самоделки, пока не кончились и они.

Мы сумели сменить позиции в ночь на двадцать второе, перешли сами и эвакуировали часть жителей: наш Романович метким выстрелом разбил эсэсовский прожектор и темнота уберегла нас. Все-таки мы немного отступили, а это уже был для немцев какой ни есть праздник - особенно если рапортовать начальству торжественным слогом Струпа: “Брошенная в бой 100-миллиметровая гаубица выбила банды из сильных укреплений”.

Крутился праздник в эти дни - гулянка в гетто!

В центре, на улице Милой, где наши базы и штаб, торжествуют немцы: захвачен красный флаг повстанцев. А рядом, на улице Заменгофа, радуются боевики: освободили, разогнав конвой, колонну захваченных евреев. Еще успех - бой на территории немецких фабрик Тоббенса и Шульца. Он длился несколько дней, начавшись в шесть утра двадцатого апреля, когда наши, желая отвлечь силы немцев от центра гетто, сами атаковали немецкую колонну на подходе к гетто. Фашисты шли по “арийской” стороне улицы Лешно под веселье оркестра и успокоительный рык танка - и тут из-за стены гетто полетели пули, гранаты, бутылки, петарды... А по соседству, внутри гетто, на улице Смочей отозвались огнем другие группы БОЕ.

На Смочей немцам - подарок судьбы: не сработала мина, заложенная группами Адама Шварцфуса и Льва Рудницкого. Впрочем, боевики, не растерявшись, схватились за бутылки с “коктейлями” и сами себе подарили горящий немецкий танк.

Так и чередовались стоны и восторги, только не всегда разобрать, кому удача. Тому еврею, что вышел с поднятыми руками из дома и крикнул “Смочая пять сдается”? Немцы, поверив, ринулись к дому, где их встретила засада. Он, правда, погиб, тот везучий... Или эсэсовцам на улице Лешно, которые 20 апреля в затяжных боях уничтожили сорок два боевика из пятидесяти шести? Или евреям, выжившим после того, как Струп начал взрывать подвалы и поджигать дома?

Замечательным фейерверком украсило горящее гетто праздник варшавских христиан.

Светлое Воскресение Христово! Весна, солнце, полузабытой волей овеяло сердца и прояснились улыбками лица. В домах, еще стылых от зимы, воспарили ароматы пасхальной снеди, накопленной загодя голодным городом - хоть в эти дни вдосталь еды, кое-где и ветчина розовела, и яйца блистали, и корнишоны, вывалясь рядком на расписное блюдо, благоухали маринадом, и свежий салат невесть откуда, и детская ручонка шелестит конфетной оберткой, и тортик, и галаретка, а уж выпивка - что за радость без вина?! Христос воскрес! На улицах свет чистого неба, гуляют нежные облака, туго гнутся деревья под легким ветром, на голых ветвях отточия почек - обещание жизни. Первые цветы, свежесть травы, заря восходит в усталых глазах, гаснут заботы, тихое благочестие заполняет душу и можно лелеять розовые бутоны надежды, да мешает тяжкое уханье пушек в районе гетто и отдаленный стрекот пулеметов и тянет оттуда гарью и слухи ползут страшные, но “тс-ссс, нас это, слава Богу, не касается”, - говорили одни и “поделом им, наверно, - думали другие, - Господь всемилостивый зря карать не станет”, а третьим просто надоели ужасы, хоть бы в праздник отдохнуть от кошмара, гори оно все огнем, и оно горело на радость четвертым, тем, кто неподалеку плясал в праздничных хороводах, крутился на каруселях с покорителями гетто, отдыхающими после доблестного труда, кто с упоением охотился на беглецов из гетто, кто не ленился с окраины добраться сюда, чтобы позабавиться корчами еврейских повстанцев, висящих на балконах.

К четвергу двадцать второго отдельные пожары в гетто слились в море пламени; блок за блоком, улица за улицей погружались в огонь, из него вопили тысячи горящих людей. Гигантским крематорием в тучах дыма вздыбилось гетто, и любознательной публике представился невиданный аттракцион: живые факелы выбрасываются с этажей поодиночке и семьями...

...плавный лет стоймя мужчины, на голове - костер волос...

...мать, завязав глаза ребенку, в обнимку с ним пронзает желтое жерло балкона, пламя, охватывая обоих, распускается за ними красноогненным хвостом жар-птицы, миг спустя оборачиваясь лужей крови на мостовой...

...грохотом разломанный воздух, треск стекол, черная метель сажи...

...падающую старуху подцепил гвоздь карниза, она повисла вниз головой, горящее платье накрыло лицо, белая бессильная нога, драные панталоны, звериный крик, и “выстрел жалости” нестойкого солдата обрывает феерический цирк этот -

- захватывающее зрелище, его бы еще интереснее поглядеть не издали, а внутри гетто, вот где открылись бы презанимательнейшие картины! В одном из подвалов, где собирали раненых и обожженных, можно было видеть семнадцатилетнюю девочку с ногами, обгоревшими дочерна. Она лежала вповалку с другими, и в общей тесноте проходящие мимо не могли ее не толкать. Она нечеловечески выла от боли, не забыть ее крик “Добейте меня!”... А рядом - изуродованные тела, обгоревшие безглазые лица, стонущие провалы ртов... В углу - годовалый ребенок, ручки и ножки обгорели, уже не стонет - обессилел, на личике - нечеловеческая боль. И матери не взять его на руки - сожжены; губами, опаленными, в волдырях и струпьях, она молит убить ее и ребенка...

Я вспоминаю тот ад со стыдом за свое благополучие, за то, что мне не пришлось просить спасительной смерти, за то, что моя раненая ступня онемела и я могу воспринимать ласковый свет дня после черноты подвала, в который они швырнули гранату, а затем, победно приблизясь, для страховки прошлись автоматной очередью по трупам, разметанным взрывом, и пуля, попав мне в ногу, вырвала меня из беспамятства - тогда они выволокли меня наружу, к стене, облитой солнцем, чтобы позировать этому кретину, который наконец-то справился со своей техникой и дождался освещения.

Щелчок затвора. Стрекот переводимой пленки. Щелчок. Перевод. Щелчок. Перевод. Что-то не так - сникла улыбка моего фотографа. Он показывает мне рукой: поверни лицо к солнцу. Как же, дождешься!

Брюнет вешает автомат на грудь, подходит ко мне, обдает запахом пота и табака, хватает мой подбородок и брезгливо (я тоже не благоухаю!) отклоняет мне голову. “Так?” - спрашивает блондина. Тот кивает. Брюнет возвращается. Треск затвора, и опять остановка. Идиш похож на немецкий, и я понимаю, когда блондин говорит брюнету: “Плохо, Отто. Плохое лицо. Невыразительное. Надо расшевелить нашу красоточку”.

Отто (в его черноте, в длинном вислом носе, в темных глазах что-то восточное, смягчись злой взгляд печалью и я бы сказала: еврейское, - смешно!), Отто вытаскивает сигарету, закуривает, идет ко мне. “У цыпочки болит ножка, - объясняет он на ходу