Изменить стиль страницы
„Господа!
Все сюда!
Я все тайны знаю“.

Народ сунулся, а он спрашивает меня: не шепнуть ли им, что общество „Радушье“ с своих лотерей деньги полякам отдает? Я обомлел; но он спросил: или, говорит, черт с ними, — скоро на место поедем? Я отвечал — да, и тогда он, показав людям язык, окошко захлопнул. Надо знать, что это не Петербург и что, закричи он здесь на базаре из окошка, — тут городовые не спасут. Прошу вас: устройте Термосёсова как можно скорее на службу. Он мещанин и не имеет прав служить, но ваш муж все может. Вы этим и старца своего сбережете, потому что ему неловко быть замешанным с нами, а узнав про вас, и его не похвалят. Между же тем Термосёсов на службе ни себя, ни вашего превосходительства не уронит. Термосёсов рожден для службы и ко мне так неотступно почтителен, что я в две недели, что он со мною, едва выбрал эту единственную минуту, чтобы сообщить вам свое несчастье и просить его скорее спрятать. Термосёсова отлично приставить, например, к тому, кого нужно доехать, и он даже будет очень полезен… Я, оставаясь с ним в одной комнате, только лежу с закрытыми глазами, а не сплю, — он, если нужно ему, зарежет. Спасайте от этого асмодея и себя и вашего Борноволокова».

Судья сложил письмецо, положил его в конверт, запечатал и надписал: «Ее превосходительству Лалле Петровне Коровкевич-Базилевич. С-Петербург». Обозначив улицу и номер дома, судья налепил марочку, положил письмецо в карманчик, взял свой аглицкий шлычок, осторожно сошел с крыльца и вышел на улицу. У первого встречного мужика, который ему попался на углу, он спросил:

— Где здесь почтамт?

— Что-о? — спросил его с удивлением мужик.

— Почтамт где, почтамт, я вас спрашиваю про почтамт?

— Не разумею, про что говоришь, — порешил мужик и пошел прочь.

Борноволоков отнесся к проходившей мещанке. Та со всею предупредительностью утомленной молчанием гражданки указала, куда и как надо идти, чтоб отыскать почту.

— На почту, — поясняла она, — почту, милостивый государь, потому у нас прозывается почта, а не почтан.

Борноволоков поблагодарил.

Почта была отыскана, но это черт знает, что за почта. Где же здесь ящик? Вывеска есть, что это почтовая контора, а ни подъезда нет, ни ящика не видно. Борноволоков подошел к воротам. Двор пустой, обширный, заросший травою, а вот он и подъезд: высокое, высокое дощатое крыльцо с серым тесовым навесом. На этом крыльце вон он и ящик. Борноволоков качнул головою и подумал: «необыкновенно, как это удобно».

Он сделал несколько шагов на двор и остановился: он увидал, что на крыльце у ящика лежала огромная черная собака, которую сосали шесть разношерстных щенков.

— Экий порядок, — подумал Борноволоков, испугавшись собаки, и уже хотел потихоньку возвратиться назад, но, обернувшись, увидел, что на него наступает сзади рослая белоголовая корова.

— Это черт знает что такое! Эта откуда взялася?

За воротами ли она стояла, или взошла с улицы, но, очевидно, она была очень заинтересована Борноволоковым и прямехонько шла на него, качая в такт каждому своему шагу белою головою и глупо светя своим бессмысленным взглядом. Шаг один, еще — и она забодает.

Борноволоков знал, что коровы бодаются, но почтмейстерская корова его не ударила: она только сдернула с него за ленту его шотландскую шапочку и стала со вкусом ее пережевывать.

Положение Борноволокова было самое затруднительное: у него, как говорится, впереди была оплеуха, а сзади тычок: тут пес, там корова. Из этого положения вывело его появление на дворе придурковатой бабы, почтмейстерской коровницы.

— Матушка! — закричал ей Борноволоков. — Подите сюда, подите!

— Вы чего? — не спеша запытала баба.

— Вот письмо мне нужно в ящик, — отвечал Борноволоков.

— Кладите, это можно, можно, — разрешила баба.

— Да я… собаки боюсь.

— А!.. Наша собака ничего… она не на всякого…

— Все-таки возьмите, пожалуйста, письмо, и вот моя шапка… видите? — Он печально указал на корову, которая уже смяла во рту всю его шотландку.

— Ах ты, жевака этакая подлая! Тпружи, подлячка, тпружи! — закричала она на корову, вырвала у нее изжеванный колпачок и, подав Борноволокову, проговорила:

— Эт-та такая тварь: все сжует; кого достанет. Намнясь у пьяного казака на шапке весь <1 нрзб> кант съела, да ведь что ж ты с ней <1нрзб> делать… а собака ничего… Она редко кого кусает.

— Ну а как она меня-то именно и укусит? — сказал, гневлясь и разбирая остатки своего колпачка, Борноволоков.

— Нет, она только кто ей не понравится; а вы ее так по имени: Белка, мол, Белка! Белка! Да хлебца, — она и ничего.

Судья нерешительным шагом подошел к ящику, опустил письмо и, сбежав назад с почтового двора, и плюнул, и проговорил:

— Вот это называется полагаемся на здравый смысл нашего народа!.. Скажите, пожалуйста: заехав сюда в эти трущобы, извольте осведомляться, как какую собаку зовут, да еще заботиться о том, чтобы ей понравиться! Вот тебе и «проще, говорят, жизнь в провинции». Как раз проще! В Петербурге я… да что ж: я самого Коровкевича-Базилевича не знаю, как зовут, да и знать не хочу, а… Да, впрочем, и очень рад и очень хорошо еще, что я этой собаке понравился, а то мне бы не скрыть своего письма от Термосёсова. Я буду впредь носить с собой в кармане булку для этой Белки и уж добьюсь до того, что совсем ей понравлюсь. Это необходимо.

Судья вернулся в пустой дом Бизюкина в то самое время, когда Термосёсов с Варнавой и Данкою входили с торжественностию в апартаменты городничего Порохонцева.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. СЕЯТЕЛИ И ДЕЯТЕЛИ

I

Прежде чем Термосёсов и компания пришли к Порохонцевым, Туберозов уже более часу провел в уединенной беседе с Тугановым. Они сидели двое в небольшом кабинетце хозяина и переговорили обо всем, но результаты этой беседы, по-видимому, не приносили протопопу давно жданного утешения.

Туберозов жаловался Туганову на то самое, на что он жаловался уже читателям в своем дневнике, напечатанном в первой части этого романа, а Туганов сам был расстроен досадами, вытекавшими из того же источника, но понимал дело иначе, чем Туберозов, и потому слушал его неохотно.

— Я, — говорил Туберозов, — ждал тебя, друг мой, страшно и даже до немощи. Представь себе: постоянно оскорбляемый, раздражаемый и расстроенный, я столь рассвирепел, что каждую малую глупость нынче услышу и дрожу от ярости и трепещу от страха, дабы еще при одной таковой — не вырвался из своей терпимости и не пошел катать всех их, каналий, как они заслуживают.

— Ну вот, стоит с кем связываться! — отвечал Туганов.

— Друг! — заговорил, взявши за руку Туганова, Савелий, причем голос его принял то тихое осторожное выражение, которым честная женщина решается иногда высказать нанесенное ей кровное оскорбление. Это тон, в котором слышится: «пусть слышат и пусть не слышат». — Ты говоришь «не стоит». Согласен с тобою и не обижаюсь, но знаешь, знаешь… если тебя… каждый день… как собачонку… узы, узы, кусай…

Старик не удержал слезы и, вздохнув судорожно полной грудью, заговорил громче:

— Этак ведь, друг мой, семьдесят лет прожил и все думал, что увижу что-нибудь лучшее, и что же вижу? Сознаюсь, и откровенно сознаюсь, что много вижу лучшего, но… не для меня! То есть извини, пожалуйста; я не так выразился: не то что не для меня, а не для того, что мне всего дороже: не для освобождения и возвышения духа. Оковы рабства пали, а дух убитый не встает, а совесть рабствует. Скажи, пожалуйста: какое это такое наше время, когда честный человек только рот разинет, ему в самый же рот и норовят плюнуть, а смутьяны всякие как павлины гуляют и горгочат, и всему этому якобы так быть надлежит?

— Комическое время, — отвечал Туганов, поворачивая в руках круглую золотую табакерку.