Изменить стиль страницы

Любая криминальная поэма с разгадкой — всего лишь пакт о коллективной паранойе на добровольных началах между автором и читателем. Обе стороны присягают свято придерживаться внутренних законов логики, прилагающихся к этому пакту, не задумываясь даже: уместны, объективны л и понятия логики и закона при помешательстве?

К примеру, сыщик разъясняет, попыхивая трубкой, почему некая особа преступна. Мы удивляемся, но верим доказательствам, и прозреваем, обретаем мудрый взгляд на прошлое, ставим жирно точку… а через её орфографическую гнильцу в яблоко рассказа, только представьте, вдруг вползает психиатр! На кончике иглы дрожит лекарства солнечная капля, и прозорливый Шерлок обнажает для укола свои исколотые Холмсы.

Что тогда?! По-прежнему ли безупречна в ваших глазах вся вышеизложенная дедукция? В моём случае было достаточно одного вопроса: откуда взялся продавец?

Окончательно топя подмокшую дедукцию, мысль нарисовала рыхлый, из провинциальных времен, блокнот, в котором сальные уголки страниц закручивались, как овечьи локоны. Там сразу отыскался телефонный номер, в упряжке «8.10», с носатым кучером — цифрой семь, везущим весь этот московский балаганчик кувыркающихся цифр: шестерок, девяток, неваляшек восьмерок, способных накликать пистолет — номер, который два года назад записал институтский знакомец, единственный полудруг, который частенько по моей просьбе, выкатывал ящик своего стола, открывая пузатенькую пистолетную рукоять: «Не лучший вариант, но все-таки спокойней». И я, соблазненный увиденным, робко клялся когда-нибудь завести подобную рукоять в ящике письменного стола…

* * *

Так ли виноват я, что однажды не заметил револьверной ловушки, в которой замысловатый механизм пускается от ничего не значащего поступка, фразы или сочетания того и другого?

К примеру, чистишь зубы в девять часов тридцать шесть минут, напеваешь под нос: «В юном месяце апреле…» — и сам того не знаешь, что безвозвратно повернулись невидимые шестеренки западни. С той секунды ты находишься не в прежнем мире, а на поверхности липкой ленты для мух, завернутой бесконечностью Мебиуса.

И гнусная каверза ловушки в том, что неизмененными остаются обыденные дела, связанные с ними маршруты, только нога ступает уже по ядовито-липкой дороге, куда ни направься. И слететь невозможно.

Родной бабкой я осуждён на высшую меру. Китайскому чиновнику времен династии Цин присылали листок золотой фольги, который следовало положить в рот и резко втянуть воздух, чтобы закупорить удушьем горло. Меня изощренно приговорили Москвой. Прислали нагант.

Разобравшись в сути наганта, пишу льстивый, как Ломоносов. Сочинитель — не обязательно хороший топограф. Мой труд несколько притянут, но хвалебный жанр извиняет все эти недостатки. Пишу не без надежды выслужиться.

Итак: «Нагант не имеет корней и причин. Он — бесконечная делимость мира, коловоротом уходящая в тот день, когда Нагант был еще ядром мироустройства.

Он раскинулся на семи холмах. Опоясал Москву, Нагант Кольцевой.

Проспекты маршала Гречко и Вернадского, соединенные Ломоносовским проспектом, выводят помятую, будто написанную хмельной рукой, букву Н.

Ленинский проспект, в союзе с улицей Шестидесятилетия Октября и вырастающей из нее Профсоюзной, стекают вниз, пронзенные посередине всё тем же Ломоносовским проспектом — А.

Варшавское шоссе, переходя в Тульскую, а потом Люсиновскую улицу в пересечении с Валовой — залихватское Г.

Второе А выписывает Проспект Мира, Сретенка, Большая Лубянка и Краснопрудная с Мясницкой. Их линии соединяет Садовая Спасская.

Дмитровское шоссе, Бутырская, Новослободская, разделенные поперечной Масловкой с Ленинградским проспектом, — второе Н.

И скромное Т — в пересечении Баррикадной с Новинским бульваром и Садовой-Кудринской.

Он повсюду. В драконьем изгибе Москвы-реки, перегороженный проспектом Андропова: район Нагатино. Только с прозрачной Н посередине.

Произвольные городские маршруты расписаны его контурами. По Сивцеву Вражку на Староконюшенный, с него на Рылеева — Н, вниз к улице Луначарского, с нее на Веснина и на улицу Щукина — А. Кропоткинский переулок — верхняя перекладина буквы Г, ее перпендикуляр — Неопалимовский первый, и выйти к опрокинутому второму А — слияние двух Тружеников и улицы Еланского. Дальше на Пироговскую Большую, с нее на Трубецкую, а с Трубецкой на Усачева — Н. По Усачева на Кооперативную, с нее на Доватора — Т.

Москва покоится на кириллических контурах Наганта».

На нынешнем временном этапе озарения какой-нибудь сторонний наблюдатель, глядя на весь этот раскинувшийся Нагант, мог бы заключить про меня следующее: «Его убила Бабушка-Москва».

Гумус

Из года в год, в какой-нибудь особо погожий августовский день, Иван Максимович уезжал на свиданье с лесом. Повелось это с тех времен, когда к его имени только начинали прибавлять «Максимович», да и то в шутку, первые сослуживцы. Раньше он выезжал на природу с компанией, а потом внезапно обособился и навещал лес в одиночестве.

Иван Максимович вспоминал одну давнюю поездку, себя, слегка лысеющего молодого мужчину, жену, которой сбросить пару килограммов — и будет сносной, и весь свой отдел, радостно вырвавшийся на волю. Еще был жив старший счетовод Васильев. Коллега из дружественного планового отдела (фамилию Иван Максимович уже запамятовал) здорово пел под гитару, и все говорили, что ему надо в театре, а не на заводе работать. И было много других приятных людей и событий, и красное вино, и волейбол на солнечной полянке. Иван Максимович вспоминал все, что подготовило его первое лесное откровение.

Тогда он до неприличия объелся шашлычным мясом, добавил печеной картошки и понял, что его вот-вот разорвет, если он немедленно не уединится. Для конспирации Иван Максимович несколько минут мужественно обмахивался газетой, затем отгонял мух, вроде бы погрузился в статью, оторвался со словами: — Что за глупости! — после чего излишне тщательно скомкал газету и, стыдливо оглядываясь по сторонам, скрылся за деревьями, от посторонних глаз.

Будучи конфузливым человеком, Иван Максимович углублялся в лес всё дальше и дальше. То ему казалось, что за соседним кустом раздаются поцелуи, то чья-то негромкая речь. Подступивший спазм заставил его было присесть под мшистым дубком, как совсем рядом прошли двое увлеченно беседующих мужчин. Один говорил изнывающим от подступающего смеха голосом:

— И получается, что коммунизм Маркса не более чем иудейско-христианский образчик эсхатологии Среднего Востока, с той разницей, что роль Спасителя, то есть, невинно умерщвленного праведника играет сам пролетариат. — Тут он не выдержал и прыснул тонким смешком. — Вы представляете, Николай Андреевич?! Страдания пролетариата по Марксу изменят нравственный статус мира. Вот вам и традиционная христианская доктрина!

На этих словах второй тип тоже не выдержал и разразился оглушительным хохотом: — Ну, Кирилл Аркадьевич, ну скажешь!

Его остроумный собеседник стоял, согнувшись пополам, и только обессилено постанывал, утирая выступившие от смеха слёзы. Вдруг они оба заметили обмершего Ивана Максимовича.

Тот, кого звали Николай Андреевич, еще задыхаясь, произнес:

— Вы уж извините, но просто нет никаких сил, — и снова загоготал.

Иван Максимович словно в оправданье показал им судорожно нашаренный гриб. Он держал его перед собой как распятье, и парочка, точно потеряв Ивана Максимовича из виду, зашагала дальше.

Какое-то время доносился пронзительный голос Кирилла Аркадьевича:

— Чем для них пролетариат не Христос? Тут тебе и спасительная миссия, и апокалиптическая битва добра и зла, заканчивающейся безоговорочной победой добра…

— Уморил, уморил, шельма! — надрывался от смеха Николай Андреевич. Потом всё стихло.