Мы трое ненадолго замерли, врачиха, бабушка Аня и я с пальцами в руне. Старухи никак не отреагировали. Я опешил от такого невнимания и спросил, осаженный их спокойствием: «Что это?»
Врачиха сказала равнодушно: «Мышка».
«Мышка?» — я недоверчиво перебирал курчавый пепельный ворс, похожий на сбившийся войлок или вековую диванную пыль, потом убрал руку и вышел из комнаты…
— Слушай, я ни за что не повег'ю, что ты не заглядывал девочкам под юбки. Все мальчишки с пег'вого класса вуаег'исты. У меня во двог'е и в школе пг'осто спасу от вас не было. Но я не считаю, что это плохо, с одной стог'оны, это пг'иучает к аккуг'атности — я с малых лет за тг'усами слежу, чтобы чистые были.
Что у вас девочки говог'или, если им юбки задиг'али? У нас было: «Тг'усы не кг'аденые, жопа не алмаз!» и еще: «Кто не видел тг'икотаж — "Детский миг'", втог'ой этаж»… Ну, не отвог'ачивайся, смотг'и, г'аз всю жизнь хотел… Нг'авится?
Бабушка Аня вскоре умерла — не пережила позора. Так я растравливал себя по ночам.
Возмездие грянуло. Появилась эта московская бабка Тамара. Меня отвезли к ней на поезде. Помню лишь тряску в купе и как пил чай без сахара, потому что, очарованный миниатюрной упаковкой рафинада с поездом на обертке, спрятал сахар в карман.
Бабка встречала нас на вокзале. При ней был какой-то новый понурый дед. Я же помнил совсем другого старика.
Мама и папа подвели меня, держа за распростертые руки. Я был распят на родителях.
Я запрокинул голову, и взрослые небеса разрешили недоумение: «Поздоровайся с дедушкой», — пятидесятилетняя бабка (мой взгляд снизу вверх) в украшенных пластиковыми хризантемами босоножках, в шортах, блузке и соломенной шляпе, полная юных страстей, моложаво улыбалась: «Это —дедушка».
Мы оба, тот понурый старик и я, знали, что это неправда. Куда делся прежний дед, никто не говорил.
Нас пригласили на шашлыки в загородную резиденцию деда № 2. Над мангалом кружил едкий дым паленого мяса. Мне дали детскую порцию шашлыка, которую так и не полили вином, — мама запретила.
Потом я, чтобы ознакомиться с новым дедом, подошел к нему поближе. А тот, видимо, забывшись от сытости и выпитого вина, вынул изо рта челюсть и протирал ее пучком травы. Бабка на него ужасно наорала.
Несправедливо обруганный, дед даже попытался играть со мной, и стал проверять мою сообразительность кошмарными загадками: «До какого места заяц бежит в лес?»
Я молчал.
Дед ответил сам: «До середины. А дальше заяц бежит из леса».
Допрос продолжался: «Каких камней в море нет?»
Я в смятении ковырял носком сандалика землю.
«В море нету мокрых камней».
Затем он спросил: «Что посреди Волги стоит?»
Я крикнул: «Утес!» — потому что вспомнил песню «Есть на Волге утес». Оказалось, что посредине Волги стоит буква «Л», и все от души хохотали над невинной детской тупостью.
Потом родители уехали, а я остался с бабкой. Для нас обоих это была мука. Мы не устраивали друг друга.
Непривыкшая к детям бабка была деспотична в вопросах гигиены. Деда № 2, любителя загадок, она уже приучила мочиться сидя. Тот не спорил и справлял нужду как ученый кот. Я пробовал поднимать круг, но бабка следила за мной, выискивала невидимые капли и ползала с мыльной тряпкой, бранясь, что у нее нет сил за мной убирать.
По телефону она жаловалась матери и просила меня забрать. Я плакал и говорил, что если хотите, чтобы у вас писали сидя, заведите себе девочку, а не мальчика.
Я проиграл. Она сломала мою волю, и я вскоре стал позорно присаживаться. Унижение быстро вошло в привычку, единственное, всякий раз справив нужду, я потом нарочно стряхивал несколько капель на стульчак…
Я смирился с новым обликом деда. Остаток лета этот дед № 2 и муж № 4 провел на даче, любуясь картофельными цветами или перебирая свои альбомы с марками.
Стоило мне попасться ему на глаза, он спрашивал с дурковатым прищуром: «Имеется килограмм соли, литр воды и килограмм продукта, который надо сварить с указанным количеством соли, но так, чтобы он остался несоленым. Что это за продукт?»
После моей скорой интеллектуальной капитуляции дед коротко сообщал: «Яйца», — и, бодрый, шел по своим делам.
Невротизированный, как Эдип, мозг приноровился работать в атмосфере логических подвохов, и деда постигла закономерная участь Сфинкса.
Однажды он спросил меня: «Можно ли наполнить ведро три раза, ни разу не опорожняя его, и чем?»
Я сказал: «Камнями, песком и водой».
Он помрачнел: «Ты зашел в комнату, где есть свеча, газовая плита и керосиновая лампа. Что ты зажжешь первым?»
Ответ родился сам собой: «Спичку».
Дед взялся за сердце: «Какие часы правильно показывают время только два раза в сутки?»
«Остановившиеся», — я улыбнулся.
Дед № 2 с перекошенным лицом рухнул в кусты картофеля. Потом приехала «скорая» и увезла деда.
Бабка холодно перенесла его смерть. Всей семьей мы осудили ее черствость. Кто мог подумать, что для неё начинался тогда новый жизненный период…
Эйфория морского сраженья на бумаге.
«Ранил! Ранил! Ранил!»
Как несравненная легкость наполовину решённого кроссворда! Малодоступные уму горизонты и вертикали со всех боков набрали недостающий смысл, и вот наступает момент, когда слова разгадывают сами себя, только успевай записывать.
Работа помогала отвлечься от навязчивого ощущения Сатурна в области виска. По спине бежали шелковые пузырьки, будто кто-то прыскал на кожу огненной кока-колой…
«БМ» в пуговичном кружке. Бабка Московская. Она всегда была объектом наших провинциальных семейных сплетен.
Бабка рано вышла замуж, быстро развелась, и в восемнадцать лет, чтобы стать актрисой, уехала в Москву, подкинув годовалую дочь своим родителям. (Чёрно-белая, как инь-янь, фотография семейного альбома: белый лапоть с личиком — туго спеленатый младенец, которому так и не довелось отведать материнского молока — бабка заботилась о фигуре и уберегла грудь от кормления.)
Кукушиный поступок был усугублен тем, что спустя годы бабка, готовясь в очередному замужеству, собралась усыновить или удочерить ребенка своего любовника. О том, что у нее где-то растет собственная дочь, она не задумалась. При воспоминании об этом у мамы обычно набегала на левый глаз злая, никогда не выкатывающаяся слеза.
Всё мое детство мама была с морковного цвета ртом от губной помады. Давно еще бабка подарила ей целый кулек помад, все одного цвета. Это были времена дефицитов, и вот такие, морковные, выбросили когда-то в продажу, а бабка накупила стразу штук двадцать. А когда этот цвет ей надоел, она передарила помаду дочери. Долгие годы у мамы оставался один и тот же цвет губ, а когда помада испортилась или закончилась, ей на работе подарили новую, и она тоже оказалась морковного цвета, и сотрудницы сказали: «Ваш любимый цвет».
В молодости бабка была недурна собой. Славная такая брюнетка с голубыми глазами, похожая сразу на всех кинозвезд того времени. Маму она недолюбливала, видимо, еще потому, что дочь внешностью не удалась — пошла в первого мужа. И вдобавок у мамы не обнаружилось ни музыкального слуха, ни голоса, что, по мнению бабки, было совершенным плембраком.
Сама бабка была небесталанной. Смогла же поступить в театральное, закончить его и даже устроиться в театр.
Любила салонные разговоры, чтоб не называть имён, но было сразу всем понятно. Обмороки очень любила. Припасала только для мужей, если случайно всплывали измены.
Сцена обманула вопиющим реализмом страстей. В театре бабке не хватало театра. Она играла в собственных спектаклях. Заполучив партнера, навязчивой любовью, звонками, скандалами, слезами уверенно вела его к разрыву отношений и кульминации — прощальному ужину. После шампанского при стеариновых свечах бабка давала волю трагическому эротизму и на его фоне лживо обещала покуситься на свою жизнь.