“А попробуйте-ка эту”,- сказал Пушкин сзади.

Нехотя взяли мы у него новый винтик, такой же красивый, как и предыдущий, с преувеличенным восхищением его поразглядывали, говоря: “Ну и что, что обыкновенный? Зато красивый, как из журнала мод…” Будучи хорошими друзьями, мы уже думали не о голодном желудке, а о том, чтоб не обидеть друга; учитывая его недавнее пребывание известно где, старались спустить его неудачу на тормозах. “Подумаешь, не получилось,- говорили мы с бодростью, бьющей через край.- Пустяк, обойдемся… Плевать нам на этот заказ из Аделии…”

“Да ввинчивайте же! – закричал Пушкин в злом нетерпении. Ввинчивайте!”

Не рассчитывая ни на что хорошее, мы ввинтили. И – у кого холодный пот выступил, у кого горячий, кому сердце обожгло огнем, у кого оно похолодело… Дантес позже признался, что ему в тот момент сильно захотелось в туалет: винтик ввинчивался совсем не в ту сторону, в какую его ввинчивали!

Ликованию не было предела. Мы радостно вопили и подбрасывали

Пушкина к потолку. Дантес побежал в туалет, но с полдороги вернулся и присоединился к подбрасывающим.

По всегдашнему обычаю женщины стали накрывать станки, а мужчины сбегали в магазин.

Скинулись мы на последние, но пир удался на славу. Станки ломились от яств. Тосты в честь Пушкина звучали один за другим.

Правда, виновник торжества большую их часть не слышал.

Измученный инъекциями, он крепко заснул после первого же стакана.

Мы уложили его на горку чистой ветоши и продолжили праздник. Как у нас всегда, среди веселья возник серьезный разговор. То, что у

Пушкина золотая голова, а руки уже потом, мы выяснили давно.

Теперь же встал вопрос: почему они золотые именно у него, а не у кого-нибудь, например, из нас?

Решили так: дело в Боге. Если его нет, то свои золотые голову и руки Пушкин получил ни за что, как бы выиграл в лотерею, просто попался такой билетик. В общем, дуракам счастье. Если же Бог есть, то картина другая, потому что тогда есть и справедливость.

А при ней сдуру ничего не бывает: выдающиеся способности выдаются не абы кому, а только как вознаграждение за что-нибудь предыдущее. Но что у Пушкина за предыдущее? Мы его знаем как облупленного, обыкновенный хороший парень. Без золотой головы с руками ничем бы от нас не отличался. Неужели Бог его выделил наугад?

“У Бога свой штангенциркуль,- возразил на это умница Вяземский. Он всех нас судит по такому параметру, о котором мы и не догадываемся”.

На следующий день праздник продолжался. Толстячок нервничал, говорил, что надо работать, а мы ему отвечали известной поговоркой, что работа не волк, дураков любит. Пили за свободу, за торжество разума, за передышки в вечном бою и, конечно, за самого Пушкина, которому желали прежде всего здоровья и трудовых успехов, а также взаимопонимания со всемирным человечеством.

После провозглашения каждого тоста дружно, как на “Варяге”, кричали “ура!”, а женщины подбегали к Пушкину, чтоб поцеловать его в одну из щек.

Но, утолив естественную жажду, мы отставили стаканы и стали расспрашивать: как там, в психушке, часто ли колют, есть ли симпатичные медсестры? Хотя, честно говоря, нас больше интересовало другое. Пушкин охотно рассказал о разновидностях уколов – как по содержимому шприцев, так и по месту внедрения в организм. Главврач, оказывается, полностью запретил делать их в задницу и в сгиб локтя – это устарело. Все вкалывал прямо в голову…

Мы все это уже давно знали от главврача, так что слушали больше из вежливости. Когда же Пушкин свой обстоятельный рассказ об уколах закончил, мы спросили его о том, что волновало нас больше всего: с чего ж это все-таки он стрелял в Дантеса, да еще дважды? Чем тот ему досадил? Чего мы не знаем? “Откройся нам по-дружески”,- попросили мы.

Но Пушкин открываться не захотел, скучным голосом коротко нам ответил, что сам не знает, какая муха его укусила. Но мы не отставали, говорили: “Давай разберемся психологически”. В конце концов, опустив голову, Пушкин брякнул: “Мне не нравится его фамилия”.

“Вот те раз! – удивились мы.- С какой, интересно, стати? И что это у тебя, интернационалиста, за рефлекс на иностранную фамилию? Скажи: Дан тес – хороший человек?”

“Изумительный! – сказал Пушкин.- Душевный. Но стоит мне вспомнить его фамилию, как самопала ищет рука”.

“Может, ты думаешь, она еврейская?” – спросили мы.

“Уж лучше бы еврейская”,- буркнул Пушкин и дальше этот разговор продолжать не захотел.

Лицо его вдруг приняло прежде не виденное нами несчастное выражение.

Видя такое дело, мы сменили тему. Вернулись к разговору о психушке. Стали интересоваться, что там новенького, кроме зверской разновидности уколов. Регулярны ли прогулки? Достаточно ли в еде белков, жиров и углеводов? А главное – что там за люди?

Легко ли осуществляется с ними роскошь человеческого общения?

Было ли с кем погутарить в свободное от уколов время? Или все там дураки?

“В психушке расслоение общества принимает крайние формы, ответил Пушкин.- Оно большее, чем даже при капитализме. Есть, например, психи, которые “мама” сказать не могут. С ними не то что интересно поговорить, с ними невозможно перекинуться словом.

Им говоришь: “Здравствуй”, а в ответ: “Ы-ы-ы”. Спрашиваешь: “Как зовут?”, но опять: “Ы-ы-ы”. Большинство из них когда-то нормально разговаривало, некоторые знали до сорока тысяч слов. А осталось одно “ы-ы-ы”. Я спрашивал главврача: “Неужели человеческий разум так могуч, что может забыть целых сорок тысяч слов?” Главврач отвечал: нет, такого могущества человеческому разуму не дано, забыть столько слов не в силах даже гений. Мало того, новейшими исследованиями выяснено: человек вообще ничего не забывает, все эти сорок тысяч из его черепушки никуда не деваются, но как бы запираются там в бронированный сейф без замка. Доступа к ним нет. Но сами они есть. Главврач разрабатывает сейчас особый укол в темечко, который этот сейф вскроет. Пока ничего не получается, но главврач втыкает шприц все глубже и глубже, в конце концов у него получится. Сорок тысяч слов выйдут на свободу…”

“Но в чем же расслоение? – напомнили мы Пушкину его главную мысль.- Ты говорил, что оно хуже, чем при капитализме”.

“Оно в том,- сказал Пушкин,- что доходишь до конца коридора, сворачиваешь влево – и вот третья дверь справа. Расслоение за нею бьет в глаза, как луч прожектора рожденному в ночи. Здесь помещаются образованнейшие люди, для которых сорок тысяч слов – тьфу! Им их не хватает. Все они если не профессора, то по крайней мере доценты. Входя в их комнату, сразу окунаешься в атмосферу такой высокой интеллектуальности, что от одной только терминологии голова трещит больше, чем от уколов. Здесь говорят не только “увы” и “отнюдь”, но порой даже и “вотще”. Они непрерывно спорят в надежде родить истину. Ее родам они посвятили свои жизни настолько, что попали в психушку… В свободное от уколов время я любил сиживать в этой палате, наслаждаясь высокими словами и их замечательными сочетаниями…”

“Да,- сказали мы, потрясенные нарисованной картиной.- Тебе,

Сашок, в натуре можно позавидовать. Далеко не каждому дано приобщиться к такому интеллектуальному потенциалу”.

“Это еще что! – воскликнул Пушкин, и глаза его повлажнели от воспоминаний.- Если вернуться по коридору обратно и свернуть в первый, после палаты идиотов, поворот, то, открыв вторую дверь слева, вы оказываетесь в палате, где помещаются люди вообще отъявленнейшего ума! Гении в буквальном смысле этого слова!

Здесь не спорят. Зачем? Споры у тех, кто ищет истину, здесь же ее нашедшие! Они день и ночь, в очередь друг за другом, излагают: я открыл то-то и то-то, если интересно, послушайте.

Все говорят: да, да, разумеется, излагайте. Я нигде не встречал такого внимательного отношения друг к другу. Никто никого не перебивает…”

Накануне выписки Пушкин зашел сюда в последний раз. Как раз в этот день появился новенький, с огромным лбом. На воле он был выдающимся биологом, сделавшим великое открытие. Не здороваясь, он сразу же изложил его. Им доказано, что полный распад ядра живой клетки сопровождается взрывом почище, чем распад атомного ядра. Превосходящим последний хорошо если только в тысячу раз.