Оказалось, что первой потянулась к гайке Наташка. Увидев это,

Анька и бабка Арина поспешили сделать то же – уступать Наташке им не хотелось: вещь скорей всего небесная, не исключено, что чудотворная. Анькина рука догнала Наташкину, они прикоснулись и обожглись одновременно. Но увидев, что бабка Арина по старческой медлительности отстала, они визг попридержали и дали старушке обжечься тоже.

И завизжали синхронно.

К вечеру подтвердилось документально: гайка упала с неба. Радио и телевидение объявили о небольшой аварии: от какой-то космической станции нечаянно отломилась деталька, никого, кажется, ни в Европе, ни в Америке не задавившая. Из Азии с

Африкой тоже вроде бы тревожных сигналов, слава Богу, нет.

Дальше говорилось, что наше правительство такому исходу очень радо,- пусть деталька и жутко дорогая, так как целиком состоит из двух таких редчайших металлов, как гадолиний и орихалк, которым золото с платиной не годятся в подметки, но у нас в стране такой менталитет, что главное – все ж люди, и раз они все целы, то большей радости нет. Это в других странах менталитет такой, что люди буквально гибнут за металл, и все, что не металл,- им до лампочки, а у нас, когда деталька отвалилась и стала падать неизвестно куда, потому что сильно вертелась, а тут, как на грех, еще и Земля вертится,- словом, в Центре полетов все бухнулись на колени и стали молить Бога, чтоб он отвалившуюся детальку мимо людей пронес, чтоб никому не на голову. А то, что она из драгоценных металлов,- плевать, лишь бы все живы были, хотя, конечно, кто видел, куда она упала, должен немедленно сообщить по такому-то телефону, а не сообщит – будет иметь от структур, специализирующихся на неприятностях, такие неприятности, что, если в детстве имел хоть раз понос, пожалеет, что тогда от него не умер…

Мы тотчас же собрались для голосования: звонить по указанному телефону или не звонить? Все единодушно проголосовали: этого не делать. “Раз Бог из всех просторов Европы, Азии, Америки и

Африки выбрал площадку перед нашим цехом,- сказал умница

Вяземский,- то что-то он этим хотел сказать? Или не хотел? Я уверен, что хотел. Он хотел сказать: это вам. Подарки передаривать нельзя. Если мы отдадим гайку правительству,

Вседержитель на нас обидится”.

Единственный, кто слегка возразил общему мнению, был Дантес. Он высказался в том духе, что если гайку отдадим, то родина будет нам благодарна, а благодарность родины – это не хухры-мухры, это приятно.

Слова Дантеса никому не понравились, послышались возгласы и реплики в том духе, что с чего это вдруг он так расхлопотался за

Россию, когда его предки вообще французы? Правильно, мол, Ленин

Владимир Ильич говорил, что особенно пересаливают по части любви к нашей стране обрусевшие инородцы. “Мы, конечно, интернационалисты,- было сказано Дантесу,- но все ж не потерпим, чтоб выходец из Франции выставлялся боЂльшим патриотом, чем коренное население”.

“Какой я вам выходец! – закричал Дантес.- Я тоже здесь испокон веку. И отец мой испокон! И деды с прадедами! Конечно, если говорить об отдаленном предке, то да, он приехал из Италии, но ведь у всех кто-нибудь откуда-нибудь приехал. Таких, кто тыщу лет не отрывал от места задницу, в мире нет!”

Мы стали его успокаивать, говоря, что, во-первых, мы интернационалисты и нам плевать, кто какой нации, лишь бы человек хороший, однако, во-вторых, если все ж у тебя фамилия

Дантес, то хоть полстакана французской крови в тебе сохранилось, ничего плохого в этом нет, только не вопи о любви к России громче нас…

Но Дантес не унимался. Сильно рассерженный разговором, он кричал: “Не француз я!”

Мы же в ответ усмехались и говорили: “Совсем как Шмуэльсон”.

Этого Шмуэльсона когда-то прислали к нам в цех технологом.

Парень был неплохой, но с одним недостатком: говорил, что он не еврей. Мы его упрашивали, чтоб признался, объясняли, что, как еврея, будем любить его больше, чем русского, потому что хорошим русским быть не хитро, другое дело – хорошим евреем, это надо приветствовать. Но он не сдавался, придумал целую историю: отец, мол, у него – Иван Иванович Иванов, но, сильно поссорившись с матерью, ушел не только из семьи, а и вообще из страны – пешком в Польшу, из нее – в Чехию, а оттуда – поминай как звали. Мать вышла замуж за Шмуэльсона, который его усыновил и дал ему свою фамилию…

Слушать еврейские выдумки насчет пешком в Польшу нам было неприятно. И мы ему сказали: “Вот что, Шмуэльсон. Либо ты признаешься, либо уходишь из цеха, не хватало нам еще русского

Шмуэльсона. Это нонсенс, мы его не потерпим”.

Неприятно было видеть еврейское упрямство в человеке, кричащем:

“Я русский!” Словом, мы от него отвернулись, его распоряжений не выполняли, выпить с собой не звали… В конце концов он вынужден был подать заявление об уходе по собственному желанию.

С Дантесом ситуация была, конечно, другой: одно дело, когда еврей заявляет, что он русский, другое, когда француз – что итальянец. Такая ложь раздражает лишь слегка. Чтоб совсем не раздражать – такой лжи, по-моему, нет.

Только не надо думать, что к евреям в цехе теплилось негативное отношение, это не так. Когда они изредка у нас появлялись, мы сначала старались любить их не только не меньше остальных, а даже больше, но потом с ними всегда возникали какие-то сложности, не было еврея, чтоб с ним хоть какая-нибудь сложность не возникла. Поэтому, любя все народы одинаково, мы при появлении еврея невольно думали: “Только бы не возникли сложности”, и уже от одной этой вынужденной мысли возникала определенная сложность, тут ничего не поделаешь, нашей вины здесь нет.

Все дело в том, что евреи, к сожалению, не интернационалисты.

Сложности главным образом из-за этого и возникали.

Например. Прислали к нам в цех технологом некоего Шумермана.

Парень был во многом неплохой, но со своей национальностью носился, как дурень со ступой: буквально тыкал ею всем в лицо.

Когда знакомился с кем-нибудь, то протягивал руку и громко говорил: “Шумерман”, хотя мог бы сказать: “Виталий

Александрович”,- имя-отчество у него такое было.

Но Шумерман, как осел: Шумерман да Шумерман. Не знал удержу.

“Скользкий ты человек,- в конце концов сказали ему в отделе кадров.- Хитришь, выгадываешь непонятно что. Вряд ли сумеешь у нас прижиться. Наш прямодушный народ таких не любит…”

И точно, не прижился. Одни говорили – его уволили, другие – ушел сам: как раз в это время перестали регулярно выдавать зарплату.

И с другим евреем, пришедшим в цех, возникла сложность. С одной стороны – аналогичная, с другой – противоположная. Если Шумерман своей фамилией прожужжал всем уши, то этому жужжать было нечем: по фамилии он был прямо царь – Романов. А имя, как у

Ломоносова,- Михайло. Выдавало отчество – Абрамович. Но упрямство, как и у Шумермана,- все отрицал. Говорил: “Оно у меня таково из-за деда. Будучи старообрядцем в глухой сибирской деревне, он своего сына, то есть моего отца, по своей темноте назвал Абрамом”.

Мы пытались поймать его на лжи – тщетно. Еврея не поймаешь.

Например, спрашивали: “Откуда в глухой сибирской деревне узнали имя Абрам? Анекдоты в такую глухомань и сейчас не доходят, а тогда – тем более”. А он: “Дед это имя не из анекдотов взял, а из Библии…” Вот так ловко изворачивался. Мы пытались вызвать его на разговор по душам, говорили: “Перестань отпираться,

Абрамыч! Мы же не фашисты какие-нибудь, не расстреляем! Ты ж фамилию поменял, чтоб укрыться от антисемитов, разве мы не понимаем? Будучи интернационалистами, мы сами этих антисемитов знаешь как ненавидим? Так что нам можешь признаться честно: мол, не Романов я, а, допустим, Шульман,- мы тебя знаешь как полюбим?

Больше, чем любого Романова! Потому что, когда Романов – хороший человек, так это же сплошь да рядом, хороших Романовых – как собак небитых, тьфу на них! А вот когда хороший Шульман, так это ж как бриллиант, это ж человек против себя пошел, преодолел, вот молодец! Так держать! Всем бы Шульманам так держать! Мы, интернационалисты, очень любим, когда из других наций тоже выходят хорошие люди. Это заряжает оптимизмом и подтверждает прогрессивную мысль, что плохих наций не существует. Хорошей может стать любая! Помоги нам в этом лишний раз убедиться!”