Главврач согласился, что пропагандистский аспект указа имеет огромное значение, после чего разговор вернулся к Пушкину.

Вот что мы услышали от главврача. Наши проблемы он понимает и освободить Пушкина побыстрее был бы рад. Но клятва Гиппократа и

Конституция страны проживания не позволяют ему сделать это сразу, а лишь сильно Пушкина подлечив.

“Псих перестает быть психом лишь после лечения и выздоровления, сказал афоризмом главврач.- Другого пути нет”.

“Другой путь есть,- возразил умный Вяземский.- Надо просто признать, что Пушкин здоров и попал к вам по недоразумению”.

Главврач протестующе замахал руками.

“Вы даже не представляете, какая сложная создалась юридическая ситуация”,- сказал он.

Он нам эту ситуацию разъяснил. Пушкин стрелял в Дантеса – это неопровержимый факт. Предположения на этот счет следующие.

Первое: Пушкин стрелял, будучи психически здоровым. Тогда у него обязательно должен быть мотив стрельбы, у здоровых он всегда есть. Например, Дантес задержал ему зарплату или отбил жену.

Если мотив есть, то все в порядке: налицо преступление. Пушкин должен получить срок. Но если человек стреляет в человека без мотива, если на вопрос, почему он это сделал, удивленно пожимает плечами: мол, сам не знаю,- то, значит, перед нами не преступник, а душевнобольной, его надо лечить…

“Для начала я вколю ему отвар репейника в нижний край мозжечка, сказал главврач.- По моим расчетам, это должно вызвать отвращение к оружию”.

Мы попросили повременить.

“Можно и повременить,- согласился главврач.- Для меня это раз плюнуть. Я, понимаете, всю жизнь временю. В моей голове рождались замечательные, подчас гениальные задумки, но я временил. Я временил и временил. Сколько себя помню, я все временю”.

И он стал рассказывать о прожитой жизни, в которой ему то и дело приходилось делать великие открытия, иногда по два-три в год. Он разрабатывал революционные методики лечения как человека в целом, так и отдельных его членов и органов, а однажды создал замечательный яд: если им ночью обрызгать с самолета вражескую дивизию, то к утру она помрет… Однако все это осталось втуне…

“Вы знаете слово втуне? – спросил нас главврач.- Мне одно его звучание переворачивает душу”.

Он знал слово втуне, а мы до этого не знали. Он вообще оказался интересным человеком.

Так получилось, что к нему мы стали ходить почти каждый день, а к Пушкину только раз в неделю. К пациентам чаще не пускали.

Время шло, и главврач стал уже говорить нам так: найдите мотив стреляния – и Пушкин тут же получит свободу. Он так долго уже отсидел в психушке, что суд этим удовлетворится.

Но Пушкин продолжал утверждать: мотива не было. Мы просили его: вдумайся, напряги память, может, какой-нибудь мотив все ж сыщется. Но он не хотел ни вдумываться, ни напрягаться.

Мы так часто заводили этот разговор, что уже одно слово мотив стало приводить его в ярость. Он кричал: “Не было его! Никакого!”

“Он не дает себе труда напрячься,- жаловались мы главврачу.- Он сразу кричит”.

Однажды мы не застали главврача в кабинете, знакомая медсестра повела нас длинным коридором и распахнула дверь одной из палат.

Мы вошли.

Главврач стоял босиком на одной из коек, в полосатой пижаме, как у всех больных. Нам приходилось слышать истории о том, как врачи психушек время от времени сами сходят с ума, и мы подумали, что главврача постигла именно такая участь, но он, увидев нас, громко прокричал: “Это не то, что вы подумали!” – после чего вернулся к речи, прерванной нашим появлением.

Присев на койки рядом с психами, мы стали слушать.

“Итак,- говорил главврач,- я только что буквально на пальцах доказал, что все четыре мировые религии – чушь собачья. И это прекрасно, ибо свидетельствует о том, что человечество – вполне нормальное дитя. Ведь чем дитя прекрасно? Именно говорением благо- и неблагоглупостей. Дитя, излагающее какую-нибудь эвклидову или неэвклидову теорему, лично мне было бы противно. Я б ему пряника не дал. Меня б тянуло дать ему пинка. Возможно, я б не сумел сдержаться…”

Речь главврача прервал приход медсестры, объявившей ужин. Психи бросились в столовую, главврач же, громко шлепая босыми ногами по бетонному полу, повел нас к себе.

Там он объяснил ситуацию. Ему пришлось уйти из своей квартиры от жены. Двадцать лет он на нее насмотреться не мог, а буквально на днях понял, что перед ним большая сволочь. Он понял это, услышав от жены следующую просьбу: “Милый, купи мине дачу”. Она была из простонародья, поэтому говорила “мине”. Но главврача “мине” поразило не простонародностью, к которой он за двадцать лет привык, а тем, что дачу она просила одной себе, а не им обоим.

Услышав это: “Купи мине дачу” вместо: “Купи дачу нам”, он понял

– она хочет его отравить. Сначала приобрести на свое имя дачу, а дальше все проще простого: ядов в их квартире было хоть залейся, причем оригинальнейших, в свое время он их наизобретал предостаточно, было у него в молодости такое хобби.

Словом, жена о своих злодейских планах проговорилась, но главврач и виду, что понял, не подал. Искусно изобразив голосом ленцу и равнодушие, он ответил: “Как-нибудь провернем это дело”.

“А чего тянуть? – с сильным раздражением спросила жена, чем окончательно выдала свои намерения.- Денег у тебя полно. Чего им лежать втуне?”

Она хоть и была из простонародья, но окончила в свое время вечерний университет марксизма-ленинизма, где и научилась слову втуне, любимому у марксистов-ленинцев. Главврач же обучался только в медицинском институте и поэтому слово втуне услышал впервые. Оно его до крайности обеспокоило, и он подумал: “Она пронюхала, где я деньги держу, ей и без дачи выгодно меня угробить. Надо действовать без промедления”.

Деньги лежали у него в черепе, который он, еще будучи студентом, украл на кафедре анатомии. Этот череп состоял из костей настолько прочных, что когда его хозяину еще в гражданскую войну стрельнули из винтовки Мосина прямо в лоб, то пуля в нем прочно застряла.

Сам-то хозяин, конечно, рухнул как подкошенный, и враги, естественно, подумали, что он убит, а у него было только сотрясение мозга. Через пятнадцать минут он встал и пошел к своим. Однако сотрясение мозга не прошло бесследно: его речь стала французской. Красноармейцы, давно и хорошо с ним зна комые, лупили его пенделями, говоря: “Ты че, Вася?” А он им: “О,

Пари, тру-ля-ля!”

Его отправили в обоз, где он до конца войны выучил три русских слова: “раз”, “два” и “три”. “Четыре” ему не давалось до конца жизни. Остаток ее он проработал вахтером в мединституте, развлекая студентов коротким стишком о французской столице: “О,

Пари, раз, два, три!” – застрявшая пуля торчала из его лба. Уже в глубокой старости, незадолго до наступления третьего тысячелетия, он вдруг однажды выкрикнул: “Четыре!” – так громко, что сбежался весь институт во главе с ректором. Но это достижение так и осталось единичным, хотя за повтор ректор обещал вахтеру премию в размере месячного оклада.

Умер этот необыкновенный человек на трудовом посту, настолько при этом не изменившись, что его три дня принимали за исполняющего служебные обязанности. На четвертый день гроб с ним был выставлен в вестибюле для гражданской панихиды, а на пятый как лицо, не имеющее родственников, он был приватизирован институтом и расчленен студентами младших курсов. Его кости со временем смешались с другими безымянными учебными пособиями, но череп с торчащей изо лба пулей содержался, как раритет, в стеклянном шкафу, из которого и был выкраден будущим главврачом психушки, в то время отпетым хулиганом.

Но хулиган хулигану рознь. Другой бы стал играть черепом-раритетом в футбол, будущий же главврач бережно хранил его, таская за собой по общежитиям и частным квартирам, пряча от чужих глаз в чемодане, накрывая сверху толщей плохо выстиранного белья.

Пришла пора, и он женился – на девушке легкого поведения, но не в сексуальном смысле, а в бытовом: все, что главврач зарабатывал, она тут же тратила. Сексуально же она была как раз наоборот, к моменту женитьбы девственницей, и всю последующую жизнь не могла простить себе, что так опрометчиво рассталась с нею: думала, что главврач – принц; он ее обманул, сказав, что принц.