Появлялись поденщики на торговых площадях еще до свету. Мастеровые пытались шутить:

— Не бойсь, все свои.

— Беда, — растерянно улыбались крестьяне, — в избе зернышка не осталось, обезживотели вовсе.

— Нужда не помилует.

— Как-то нанимать ноне будут?

Загоралась заря бледным румянцем; неуловимый свет и неуловимый сумрак мешались над площадями; медным блеском начинали отсвечивать окна. И торжки оживали.

— Сколько же нонче этой слякоти поденщиков понапер-ло! — смеялись плотные, русоволосые купчики, отворяя кованые ставни лабазов с той особенной ловкостью, которая приобретается за прилавком.

Меж поденщиками толкались господские приказчики, дворецкие. Они рядились, божились и страшно ругались.

— Крест-то есть на тебе?! — пытался корить такого поденщик. — Прибавь хоть семишник!

— Вона! Богаты будете скоро!

— Какая же это цена?

— Базар цену ставит.

— Да этак же даром!

— А не хочешь за харчи за одни?

— Да ведь дома нужда!

— Нужда от бога…

Приходилось, стало быть, Даниле Васильевичу и Христовым именем побираться. Было и так.

— Горюшка хлебнули, — вспоминает это время Наталья Сергеевна, жена Данилы Васильевича. — Спасибо добрые люди помогли, не то бы… — и обычно, не договорив, безнадежно махала рукой.

Потом — суд да дело — Данила определился на службу, да и не как-нибудь, а конюхом при дворце. Вымолил у приказных, как гонимый за православие. Дальше — больше, стал поправляться. Сколотил малую толику деньжонок. Избенку о три оконца сторговал около Семеновского под Москвой, поселил в ней семью: жену с тремя малолетними дочерьми — Маняшкой, Анкой, Танюшкой. А восьмилетнего сына Алексашку отдал в ученье к пирожнику.

— Жить стало много легче, — говорила Наталья Сергеевна. — Свой угол — это одно, а потом в семье два мужика — и оба при деле.

Отец с сыном, правда, редко бывали в семье. Обоим одинаково трудно было отпрашиваться на побывку. Получалось, и в будни недосуг и по праздникам то же. По праздникам зачастую у обоих — самое горячее дело. Так оно время и шло.

В первые два полка, Семеновский и Преображенский, набирались царем Петром и дворцовые конюхи.

Попал в преображенцы и Данила Васильевич Меншиков.

Последний раз, когда Алексашка видел отца, — а было это чуть не месяц назад, — показался он ему каким-то особенно ловким, красивым. Этакий свежий, загорелый, с умными, слегка прищуренными глазами, широкоплечий, в ладно сшитом кафтане с красными обшлагами, на голове диковинная шляпа с позументом, на ногах крепкие, высокие сапоги. Легко, как перышки, подбрасывал он вверх Анку, Танюшку. Алексашку тоже сгреб под мышки, уткнув нос в кружева на сыновьей груди, нарочито громко фыркал:

— Ф-фу, дух какой! Ну и франт! Отступив на шаг, качал головой.

— А кафтанчик! А туфельки! А чулочки! — Подмигивал жене, кивая на сына. — Чистый француз, мать честная!

В семье с приходом отца и сына — настоящий праздник.

Соскучились. А в тот раз и еще причина была: отца произвели в чин капрала.

Данила Васильевич был весел, шутил, гремел денежками в кармане.

— Вот они, — похвалялся, шутя, — у капрала-то! Одна звенеть не будет, у двух звон не такой! Теперь можно и пироги ситные в обмочку есть!..

Сестренки сосали конфеты, принесенные братцем, грызли сухой английский бисквит.

Алексашка хлебал житный квас с тертой редькой. Мать поглаживала его по спине, жалостливо приговаривала:

— Ешь на здоровье! Ишь соскучился у хранцузов по нашей, по простой-то еде!..

Ласково заглядывала в васильковые сыновьи глаза:

— Может, и горошку с льняным маслом поешь? А, сынок? Капустки вилковой? У нас так говорится: «Есть капуста бела — зови гостей смело»…

И, отвертываясь к окну, пряча свое растерянное, уже старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз, она тайком смахивала градинки слез, по-матерински казнясь:

«Уж больно худ, мой касатик! Что с ним такое?.. И харч, как говорит, вольный у его у хозяина…»

Вечером сидели во дворе, за столом под кудрявой рябинкой.

Мать ощипывала курицу, примостившись с края стола. Поглаживая куриную грудку, Танюшка болтала:

— Маманя! А Рябушка-то не хотела зарезаться. Мне жалко…

Анка, дергая ее за рукав, ловко съерзывала на землю, перебегала, мелко семеня босыми ножонками, на другую сторону стола и снова взбиралась на лавочку.

— Вертишься, как демонейок! — грозила ей мать. Отец отхлебывал из стаканца вино, принесенное сыном, закусывая кренделем, пространно, стараясь быть понятнее сыну, рассказывал о военных потехах молодого царя Петра Алексеевича.

Про такое Алексашка мог слушать сколько угодно: для того и вина принес от Лефорта, чтобы отцу язык развязать.

— Баталии да маневры беспрестанно идут — либо готовимся, либо воюем, — рассказывал отец, — то в Преображенском, то в Семеновском, то в селе Воробьеве. И города, и крепости земляные воюем, и рвы, и накаты. Такая битва идет! Рота на роту, полк на полк ходят с игрецкой стрельбой из мушкетов и пушек… Все как на самом деле, как на самой войне, — заключил тогда батя, хлопнув по колену всей пятерней.

Хлопнул отец и как будто пришил Алексашкину мысль. С того времени, видимо, и решил Алексашка твердо, без отступу: пробиться в царев полк, наилучше в Преображенский, где батя служил.

5

Постоянно находясь у себя в компании «еретиков», Петр вскоре решил побывать и у них, в Немецкой слободе.

У Лефорта Петр был в первый раз 3 сентября 1690 года. Приехал к обеду. Вместе с Петром прибыли: Федор Ромодановский, Автоном Головин, Борис Голицын и Никита Зотов.

Позвал было Петр с собою и дядю, Льва Кирилловича Нарышкина, но тот наотрез отказался.

Уперся: «Невместно мне» — в шабаш! Ворчал:

— Все Бориско Голицын мутит, чтоб ему, пьянюге, ни дна ни покрышки!

Пришлось отстать. Зол дядя на немцев, за людей не считает.

К Лефорту заехали без предупреждения, запросто. Но их приезд хозяина врасплох не застал. У Лефорта гости всегда.

В зале, где обедали, было шумно и жарко. Несколько раз уже заменялись насквозь мокрые личные салфетки, а кушанья подавались все еще и еще. Щедро лились вина, наливки, настойки — кому что приглянется. Гости поснимали и развесили по спинкам стульев кафтаны, куртки, камзолы и в пестрых жилетах поверх цветных рубашек, в одних сорочках, заправленных в панталоны, красные, говорливые, громко смеялись, перебивая в разговоре друг друга, хлопали по плечам, по коленям. Лучи заходящего солнца, проникая сквозь ряд больших окон с мелкими стеклами, багрянцем пылали на подвесках люстр, канделябров, на блестящих обоях, массивных рамах картин, клали нежные блики на голубовато-белые скатерти, мягко играли на столовой посуде и дальше — в соседней зале, ярко золотили натертый пол, вазы с цветами, переливались на сложенных в дальнем углу духовых инструментах. Тяжело пахло дымом крепкого кнастера, жареным мясом, вином, терпким потом.