И вот тогда-то они заживут!..
А пока… Пока на вопрос: «Как живете?» — Менгден. поднимая брови и слегка разводя кисти рук, опущенных точно по швам, отвечал: «Да так. тянем лямку, как здесь говорят».
Вся фигура полковника Менгдена дышала благонравием, благодушием. В семейных домах не могли нахвалиться полковником и отзывались о нем как об очень милом, добром холостяке. Ступал Менгден тихо, говорил мягко, ласково улыбаясь, любил слушать грустные песни. Его специальностью была «доводка» неспособных солдат до строевой выправки либо до безнадежно лежачего положения.
Частенько наведывался к Лефорту лекарь царя Фан дер Гульст, сухой, горбоносый, с маленькой, откинутой назад головой, похожий на ястреба, с земляками голландцами Францем Тиммерманом и Карстеном Брантом. Сидя за кружкой пива, старик Брант подолгу рассказывал, как он учил царя управлять парусами, начиная этот рассказ с одного и того же: как он вычинил старый бот, пристроил к нему мачту, приладил паруса и сам, своими, «вот этими руками!» — показывал Брант, попыхивая трубкой, свои огромные красно-лиловые руки, разбитые старостью и пьянством, — поднял паруса, шевельнул рулем, и бот, как добрый выезженный конь, начал ходить вперед, назад, вправо, влево, по ветру и против ветра. Лицо Бранта и крупный нос были красны и мясисты, в рытвинах, выпученные глаза плакали, как всегда.
— Правда, — ухмылялся старик, — бот нередко упирался носом в берега Яузы, этой паршивой речонки, но…
— Но, — смеялся Лефорт, — очевидно, повинуясь рулю?
— Да, да, бот все время повиновался, — добродушно соглашался старик, не замечая подвоха.
Потом Брант рассказывал — в который уж раз! — как царица Наталья Кирилловна старалась оградить сына от такой опасной, как ей казалось, забавы и что из этого получилось. Как он рассказывал, было так.
Как-то брат царицы Лев Кириллович сказал ей, указывая на Петра:
— А ведь он опять по Яузе плавал. Один!
— Ах, разбойник! — всплеснула руками Наталья Кирилловна. — Петруша, поди сюда!.. Почему ты по Яузе плаваешь, да еще и один?
Тот молчит.
— Почему? Я тебя спрашиваю!
Молчит.
— Я тебе не велела плавать?
— Не велела.
— А почему же ты плаваешь, да еще один?
— Я все время забываю.
Рассказывал Брант и, о том, что Яуза скоро показалась царю тесной; бот перетащили на пруд, но и там было мало простора; тогда Петр отправился со своим ботом на Переяславское озеро, где уже судно оказалось слишком малым и поэтому он, Карстен Брант, снова принялся за свои старые топор, рубанок и циркуль и начал строить два небольших фрегата.
— Два фрегата! — поднимал два пальца старик. Рассказывал он однотонно, с трудом. И его собеседники думали:
«Ну какой из тебя инженер!»
Много разного люда заходило к Лефорту и на званые вечера и так. запросто, на «огонек». Если Патрик Гордон, уравновешенный, осмотрительный и строгий шотландец с широким, бледным и важным лицом, крупными белесыми ресницами и серо-стальными глазами, смотревшими едко и умно, считался в немецкой слободе головой, то весельчак и щеголь Лефорт был душой общества. В доме Франца Яковлевича можно было узнать последние новости, поделиться виденным, слышанным, дошедшим с родины, выпить стакан отменного вина, кружку доброго пива, сыграть партию в шахматы, в шашки, перекинуться в карты, потанцевать с веселой, хорошенькой девушкой.
Как-то завернул к Лефорту дядька царя Петра, князь Борис Алексеевич Голицын, с друзьями. Пировали до утра. Угощением русские гости так остались довольны, что большинство блюд отослали своим женам, а конфеты все растаскали по карманам. После ужина — кофе с диковинными ликерами пили- в диванной, большой, изящно обставленной комнате с паркетом, цветами, роскошными гобеленами, картинами в золоченых венецианских рамах. Вокруг большого круглого стола были поставлены широкие оттоманки с подушками. За столом приходилось полулежать, и князю Борису особенно понравилась такая вольготная обстановка.
Князь Борис, высокий, широкоплечий красавец блондин, по-польски щеголеватый, в роскошном малиновом кунтуше с откидными рукавами — «вылетами», в ярко-желтом жупане и широченных голубого бархата шароварах, пил много, без разбору, как дудка: и кофе, и отдельно ликер, и вино вперемежку.
Говорил, потирая бритый ямистый подбородок, поблескивая голубыми глазами:
— Не я буду, Франц Яковлевич, если к тебе государя Петра Алексеевича в гости не привезу. Только, — просил, — придумай для такого случая что-нибудь позанятнее. Фейерверк, что ли. Уж очень люба Петру Алексеевичу эта потеха! — Показал на Гордона: — Он приохотил.
После француз Невилль, как-то, будучи в гостях у Лефорта, ругал князя Бориса Голицына.
— Вот вам, — обращался к Гордону, — передовой русский человек. Один из первых повернувший на новую дорогу, сознавший необходимость образования и преобразования, но, как он еще недалеко ушел от своих прародителей!
Лефорт рассеянно черпал ложечкой землянику, запивал красным вином, в разговор не вникал, думал о чем-то своем.
Гордон, вытянув ноги в тяжелых ботфортах, склонив на грудь голову, терпеливо слушал, — молчал.
— Грубый, дикий человек! — возмущался Невилль. — Европеец и печенег! Говорит по-латыни и беспробудно пьет, уносит конфеты с чужого обеда!
— Мне кажется, мосье, — перебил его Гордон, — не в этом суть дела. Царь Петр выбежал из дворца на улицу. А вы видели, как грязна эта московская улица!
Резко придвинулся к столу, отчего парик его рванулся вперед.
— Впрочем, — мотнул головой, — извините, я вас перебил.
— Ах, нет, сделайте одолжение! — засуетился француз.
— Нет, пожалуйста.
— Нет, сделайте одолжение, вам виднее, вы опытнее в этих делах.
Гордон поклонился.
— Молодого царя, я полагаю, — продолжал он, — нужно удерживать от крайностей, к которым влечет его страстная, я бы сказал — огненная, натура.
Поглядел на свои руки, пошевелил пухлыми пальцами.
— А самым влиятельным человеком в этом отношении является как раз князь Борис.
Гордон знал, что Невилль, прочно связанный с французскими фирмами, наводняющими Европу колониальными товарами, уже по одному этому не может простить русским, достаточно равнодушным к этим «тонким» товарам, отсутствия у них, «этих варваров», «тонкого», по его мнению, вкуса. Тем не менее Гордон решил завершить свое рассуждение, хотя бы только потому, что этого требовало от него, прямолинейного человека, чувство собственного достоинства.