Пироги — объеденье.
Православным на удивленье.
Русским даже гожи.
Немцам, может, не пригожи.

Оглянулся на дом. В окне появился сам Франц Яковлевич Лефорт. Свежий цвет лица, безупречный костюм — ничто не говорило о том, что полковник провел бурную ночь. Ровными пышными локонами курчавился на нем роскошный парик. Черные волосы, туго завитые, стекали тяжелыми гроздьями вниз, на плечи и до середины груди. Чистый лик выбрит гладко; мягко синел пухлый, с ямочкой, подбородок.

Он глядел на разносчика и улыбался, по-детски вздевая кверху уголки пухлого рта.

Неутомимый «дебошан французский» и острословец. Лефорт необыкновенно ценил эти качества у других.

Сметливый, смелый, остроумный парнишка его, видимо, заинтересовал.

— Ах, сюкен сын!

— Нет, ваше здоровье, — бойко возразил малый, в упор глядя на Лефорта, — мать у меня православная.

Засмеялся полковник, затрепетали длинные локоны пышного парика. Трубкой в тонкой руке стукнул по подоконнику.

— Пьер!

Глаза у полковника карие, с поволокой. Беззвучно смеется он, вертит трубку в руках, играет перстнями, колышется на груди белая пена — тонкое кружево.

«Красив немец, — думал разносчик, рассматривая Лефорта. — Чистый лик. вороненые брови вразлет, зубы — что сахар!»

— Весело там у вас, — подмигнув, кивнул паренек на открытые окна и, задорно хмыкнув, хлопнул по-коробу. — Может, пройдут пироги под закуску?

С потрохом, с перцем,
С коровьим сердцем!

— Так, так, — кивал Лефорт. — А сколько за весь короб возьмешь?

— Пироги — извольте, господин честной, — бойко ответил парнишка, — а короб без позволения хозяина не смею продать.

Лефорт что-то сказал подбежавшему лакею, глазами показал на разносчика:

— Иди, мальчик, в дом.

И малый пошел. Из прихожей через настежь раскрытые двери, видны были длинные столы, уставленные посудой, закусками, винами. На-отдельных зеленых столиках, расставленных кое-как по углам, кучки какого-то черного табаку, шашечные доски, пивные кружки…

Между столиками сновали лакеи в красных куртках, коротких голубых' панталонах, белых чулках. Девушка в кружевном чепце, в розовой кофточке с короткими рукавами и полосатой юбке до колен ловко расставляла посуду, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков.

Гости в самых разнообразных костюмах — в камзолах, куртках, разноцветных кафтанах и просто в сорочках, заправленных в панталоны, некоторые в париках стуча тяжелыми ботфортами, башмаками на толстой подошве, шаркай мягкими туфлями, громко разговаривали, шумно двигали табуретами, стульями и почти все курили.

Густой табачный дым пеленой тянулся в открытые окна.

Откуда-то из дальних комнат доносились звуки настраиваемых скрипок.

У парнишки глаза разбежались:

«Чудно!»

Вышел Лефорт.

— Бонжур! — потрепал малого по плечу. — Как зовут?

— Меншиков Алексашка! — выпалил паренек, разглядывая теперь уж вблизи этого красивого иноземца-полковника.

Угадывалось, что Лефорт очень любит побаски, веселые поговорки, присловья. Похоже, любая беда скользнет по такому, а он и бровью не поведет.

— Хочешь служить у меня? — спросил, улыбнулся полковник, понимая, что предлагать такое разносчику — это то же, по-видимому, что обещать миллионы несчастному, которому нужен только семишник, чтобы пообедать.

— Очень рад, — не раздумывая, ответил парнишка, — только надобно бы отойти от хозяина.

— Ну вот и ладно! — хлопнул его Лефорт по плечу. — Отходи от хозяина и — тотчас ко мне. А пока идем, — тронул за лямку короба. — Туда, — показал на раскрытую дверь. — Иди, кричи громче, продавай пироги.

— Гостям, что ли?

— Да, всем, всем, кто сидит! Как на улице. Понял?

Рассмеялся, слегка потянул за рукав, и Алексашка Меншиков, поправив лямку, смело переступил порог большой комнаты.

2

Был ли это сон или явь, похожая на сновидение? Казалось Алексашке, что такая-то жизнь у Лефорта вот-вот оборвется, и тогда — снова к пирожнику.

У Лефорта зачастую ночи напролет балы, картежная игра, питье непрестанное.

— Умрем — выспимся! — отшучивался полковник.

Другому бы парню это зарез — вымотался бы вконец, Алексашка же… неделю прожил, другую, третью… понял: ничего, жить можно… Работы особо тяжелой нет. Известно, на побегушках: кто пошлет, что прикажут, то, се… Ну, да ведь, ему не привыкать стать. Быстро освоившись, он ловко прислуживал за столом, подносил, относил, сыпал шутками, прибаутками, весело огрызался, быстро, сметливо отвечал на любые взбалмошные вопросы захмелевших гостей, певал песенки: любовные и монастырские, городские и деревенские, походные и хороводные, угождая старикам и в поре людям, и бабам, и девицам, и так молодицам; свистел дудкой, плясал, увертывался от пинков, от добродушных увесистых оплеух, сам щипал при случае горничных, вертелся волчком. И сам удивлялся:

«Скажи на милость, сейчас ночь напролет на ногах — нипочем! Ни в одном глазу спать неохота! Весь устаток — как с масла вода. А бывало, — вспоминал, — когда был у пирожника, только и помысла, чтобы выспаться».

Ночевал он там зимой в низком темном подклете, где всегда несло холодом по ногам, как ты их ни прячь под солому, летом — в душном подсенье, заваленном кулями с мукой. Когда, бывало, удавалось устроиться ночевать в пекарне на широкой печи, приятно охватывало тепло, запах квасного теста, и он спал, храпел в позе внезапно убитого человека. Спокойный сон продолжался, правда, недолго, среди ночи начиналась растопка печи, дым выбивало наружу, он тянулся под потолком в дверь, завешенную половиками, едкими комьями вползал в рот. Тогда Алексашка свешивал голову с печи, ловко прилаживал ее к кирпичам ив этой замысловатой позе храпел уже до утра. Вставал с петухами. С темна до темна на ногах с тяжким коробом за спиной; надрывно кричал, пел, зубоскалил, расхваливал пироги, закликал покупателей.

Пироги зачастую выпекались с зайчатиной — против говядины она много дешевле. А крещеному человеку положено есть мясо скота, у коего раздвоены копыта. Многие считают за грех зайца есть, стало быть, надо было лукавить, «с говядиной» говорить, принимать весь грех на себя.