В душе Алексашка это весьма осуждал. На его бы характер, он то и дело бы одежу-обужу менял, что почище, ловчее да красовитее.
Спал Алексашка на полу возле царевой кровати.
Петра Алексеевича по временам схватывали сильнейшие судороги: тряслась голова, дрожало все тело, он не мог ночью лежать в постели, так его метало. Во время этих судорог первое время страшно было смотреть на него. Но Алексашка и к этому быстро привык. Приноровился распознавать приближение припадка. Потянулся на койке Петр Алексеевич, скрипнул зубами, прерывисто задышал, — Алексашка уже у него в головах, смотрит, не подергивается ли рот, прислушивается, не сипит ли с клекотом в горле. Чуть что — падает на колени у койки, голову государя в охапку и к себе на плечо, притиснет щеку к щеке и так держит. А Петр Алексеевич схватывает в это время Алексашку за плечи. Получалось много лучше. Трясло, но не так. Не очень сильно подбрасывало.
Обычно с утра, кое-как поев, — не любил Петр Алексеевич прохлаждаться дома за завтраком, — оба в полк. Там нужно и игровые бомбы — глиняные горшки — начинять, огневые копья готовить — шесты с намотанными на концах пуками смоленой пеньки, шанцы копать, мины подводить, ручные гранаты бросать и без конца экзерцировать, затверждать «воинский артикул», маршировать до седьмого пота, до дрожи в ногах. Коли, случалось, командовал Автоном Михайлович Головин — ничего, этот даст и отдохнуть и оправиться, А вот немцы-полковники, Менгден или Бломберг, — те люты. Как начнут: «Мушкет на караул!.. Взводи курки!.. Стрельба плутонгами!.. Гляди перед себя!.. Первая плутонга — палить!..» — ни конца ни края не видно. Измот!
Но роптать или тем более осуждать что-либо входящее в планы Петра — этого и в мыслях не держал Алексашка. И в душе, внутренне, он одобрял его планы, и, так же как большинство его сверстников из потешных, он выполнял эти планы в меру своих сил и способностей, с тем особым, исключительным рвением, которое возникало у него при выполнении всего, что думал или затевал государь.
По-иному относились к увлечениям молодого царя его сподвижники из людей более старшего поколения. Борис Петрович Шереметев, наиболее даровитый из них, полагал, например, что надобно не ломать старое все без разбору, а продолжать дело отцов, отнюдь не полагаясь на иноземцев. Своих золотых голов хватит! Разве ранее так-таки и все было плохо? Неужто на пустом месте все строить приходится?..
— Взять хотя бы ратное дело, — развивал он свою мысль Гавриле Головкину, ловкому дипломату, ведавшему Посольским приказом. — Разве плохи наши ратники, эти «необученные простаки», которые, как писал еще Палицын, «в простоте суще забыли бегати, но извыкли врагов славно гоняти»? А, Гаврила Иванович?.. Почему же теперь в полки надобно отборных людей набирать…
— А во главе полков немцев ставить? — угадав его мысль, продолжал Гаврила Головкин.
— Истинно! — вскрикивал Шереметев. — Или у нас своих нет!.. Скопин-Шуйский, бывало…
Как дойдет Борис Петрович до Скопина — кончено! Примеров тогда без числа приведет. Только слушай. Очень уважал он память «страшного юноши», по отзывам иноземцев, противников этого «сокрушителя браней», как прозвал Скопинаа русский народ.
— Скопин-Шуйский, бывало, — рассказывал Шереметев, — тоже переменил кое-что, хорошего не чурался. Земляные укрепления строил он? Строил! Да какие еще! «Наподобие отдельных укреплений или замков», как писал гетман Жолкевекий, были острожки у Скопина… А засеки? Чем плохи? Русское, искони наше боевое прикрытие!.. И лыжники, заметь, и лыжники были в полках. Лы-ыжники, дорогой мой!..
Но Головкин тонко направлял Шереметева на другое, о том ворковал, что обучением армии должен ведать один разумный, толковый хозяин. И умно сделано ныне, говорил он, что управление всеми ратными силами объединено в одном месте — в Преображенском приказе.
С этим Борис Петрович соглашался мгновенно;
— Это, ничего не скажешь, добро! Голова у войска должна быть одна.
— А что при русском солдате, — продолжал вкрадчиво, тихо Головкин, — так оно все при нем и останется. Кто хорошее собирается от него отнимать?
— Забьют немцы, — горячился Петрович.
— Выбьют, ты хочешь сказать?
— Ну, выбьют, один черт!
— Не выбьют! — убежденно говорил Гаврила Головкин, плотно закрывая глаза и тряся головой, — Это в душе у него, у солдата у нашего. А теперь… Порядок… разве не надобен нам? Ты же, Борис Петрович, сам говорил, что непорядок, когда столько труда на всей земле идет на уборы нашей старой доморощенной рати, у которой ученья в бою не бывает и строя она никакого не знает.
— У-бо-ры… — глухо повторил Шереметев. И перед его глазами встала картина парадного смотра дворянского ополчения — этого многотысячного сборища столичного и городового дворянства. Представлялось, как перед сермяжными, кое-чем вооруженными толпами ратных холопов гарцуют нарядные всадники, ослепляя народ блеском людских и конских уборов. Действительно, под Москвой эта рать, призывавшаяся оборонять государство и распускавшаяся после походов, производила куда более сильное впечатление, чем на бранных полях. Были все основания упрекать числившихся при войске начальных людей с родовитыми служилыми именами в малопригодности к делу защиты земли — к делу, которое было их сословным ремеслом и государственной обязанностью. С этим Борис Петрович тоже вполне соглашался:
— Да, истинно! Не в уборах дело… И солдата надо всегда держать под ружьем, это так. Но к этому ведь и шли! — как бы спохватившись, пытался он возражать. — И при царе Михаиле, и при царе Алексее, и при Федоре Алексеевиче новое ведь пробивалось наружу!
— А старое его забивало. — кротко улыбался Головкин.
— Забивало?.. Так вот и надобно этому новому теперь путь расчищать. Но расчищать надобно, — мотал указательным пальцем, — исподволь, потихоньку, не порывая начисто с прежним. Об этом ведь толк!
Все то старое, что отбрасывалось молодым пылким Петром походя, иногда сгоряча. Шереметев старался тщательно просевать, отбирать полезное, нужное. Потом он приложит все умение к тому, чтобы использовать отобранное с толком для дела и так, чтобы исподволь подготовленный к этому государь сам счел бы такое за благо.