По ночам особенно холодно было в острожке. Заметали его бесноватые вьюги, насквозь продувал ледяной, резкий ветер. Скудно светила свеча. Во всем острожке — угнетающая тишина… Вот когда подымалась тоска! Давила разум, сосала сердце…
— Дети, дети! — шептал бодрствующий отец. — Какая же участь их ожидает?.. Неужели я их конец погубил!..
Скопив из отпускавшихся на его содержание денег небольшую сумму, Александр Данилович принялся сооружать деревянную церковь. Отныне хозяин своих рук, своих дум и своего времени, он, когда-то прекрасный мастер по плотничьему делу, сам от темна до темна плотничал на постройке. В пыльном, пропотевшем на лопатках кафтане и тесал и рубил «в лапу» бревна, искусно настилал полы, потолки, а когда сруб был готов, старательно занимался внутренней отделкой церквушки. Только в сооружении купола не мог он принять непосредственного участия. Сокрушался при этом:
— Одышка… Да и кружится голова. А бывало — любил! На самом верху, передом… Это — понял? — обращался к Бажанову, — это, когда ставят, бывало, корабельные мачты…
И как бы Александр Данилович ни устал, но в конце каждого рабочего дня он, спотыкаясь от утомления, загребая уже одеревеневшими ногами стружки и сор, еще обходил всю постройку, проверяя, по старой памяти, въевшейся с годами привычке, много ли сделано.
После освящения церкви Александра Даниловича выбрали церковным старостой; и он точно и добросовестно выполнял все обязанности, сопряженные с этой выборной должностью. Ежедневно он первым входил в церковь и последним ее оставлял, звонил в колокола, пел на клиросе, а иногда после церковной службы говорил прихожанам назидательные поучения.
Жители Березова смотрели на него как на подвижника.
Никто не слышал, чтобы он жаловался на что-либо или роптал на судьбу. «С редкой твердостью переносил он несчастье свое — говорили про него после в Березове, — и из худосочного, каким он был прежде, стал здоровым и полным».
Придворные в Питере полагали, что к этому времени унижение Меншикова достигло предела. В самом деле, испытал он все возможные утеснения, все хорошо отработанные при дворе вещественные выражения глубочайшего презрения со стороны власть имущих, все существовавшие и не существовавшие до сих пор приемы жестоких дворцовых опал. Только его тяжелое материальное положение можно было бы еще, пожалуй, ухудшить, так как все остальные возможные и доступные правителям средства и способы унижения человека уже были исчерпаны.
При дворе даже сложились готовые выражения, поговорки, служившие для беглого поношения Меншикова. «Немал был пень, да трухляв», — язвили придворные. «Попалась теперь жучка в ручки! Небось, пусть повертится!» Кроме «выскочки», «хама» и «вора» родовитые почему-то честили его и «предателем родины».
Но все это уже не трогало Александра Даниловича. Ко всем поношениям он стал равнодушен. Бывало, что даже, по старой привычке, шутил. «Слюбился коняге ременный кнут, — говорил, кривя губы. — Пусть лупят».
Входил ли он к кому-нибудь в избу, — потирая с мороза свои уже порядочно огрубевшие руки и бормоча, как обычно, намекая на холод: «Ну и Сибирь у вас, братцы!» — брел ли по улице городка, высокий, бородатый, заросший, жители Березова не могли, наблюдая, представить себе, как этот высокий, сутуловатый мужик мог стать князем, как слышно, большим генералом, первым после царя человеком во всем государстве!
Год с месяцем прожил Александр Данилович в Березове.[99]
Умер он 12 ноября 1729 года, на пятьдесят шестом году жизни, «от умножения и загустения крови». Во всем городке не нашлось человека, который сумел бы пустить ему кровь.
Вечером начальник конвоя донес:
«В Тобольскую губернскую канцелярию.
Из Березова, Сибирского гарнизона, от капитана Миклашевского:
Доношу, что сего ноября 12 дня Меншиков в Березове умер».
Его похоронили возле самой реки, неподалеку от алтаря, построенной им же деревянной церквушки. Распоряжался похоронами капитан Миклашевский. Земля звенела под ударами тяжелой пешни; целый день, дотемна, солдаты, врубаясь в окаменевшую почву, выгребали и выгребали комки… А утром от острога к могиле лохматый гнедой меринок шажком подвез дровни с останками светлейшего князя Ижорского.
Три сержанта, сын Александр Александрович, Матвей Бажанов и капитан Миклашевский еле подняли гроб — выдолбленную из кедра «сибирского дела» колоду, покачиваясь, узязая по колено в снегу, поднесли его на руках и поставили с самого края неглубокой глинистой ямы. Крышку сняли. Круглый, переваливавшийся с ноги на ногу попик, в туго натянутой поверх шубы, все расходившейся по бокам и все наползающей ему на затылок, блеклой от времени траурной ризе, захватил в лопату земли.
— Господня — емля, — торопливо бормотал он, крестообразно посыпая усопшего, — исполнена ею вселенная и вси живущие в ней…
Твердые комочки прыгали по груди покойника, по его скорбному лицу, изборожденному глубокими морщинами. Попик, разливая грустные утешения неизреченной красотой небесных обителей, «идеже несть ни печали, ни воздыхания», то осторожно пятился назад, то приближался к гробу, смиренно поклонялся покойнику, кадил на его заострившийся, блестящий нос, лимонно-коричневое лицо с сизо-русой, окладистой, аккуратно расчесанной бородой. Ему подтягивали-причитали Бажанов, дьячок.
Сержанты, мерно, как по команде, тыча в лоб, в грудь и плечи лиловые от мороза щепотья, мелко крестились и, боясь даже здесь, у могилы, выказать сочувствие, жалость, хмурились, опуская глаза.
Потом гроб закрыли и медленно опустили. Сын первым бросил в могилу отца горсть искристой, промерзлой земли. Она упала на крышку, рассыпалась с гулким шорохом… И сержанты тут же принялись сбрасывать землю лопатами.
Страстно рыдали дочери, громко всхлипывал сын, отирал крупные слезы со щек дядя Матвей. Один угол гроба почему-то долго-долго не закрывался. Потом над могилой насыпали холмик из бурых, перемешанных со снегом, комочков. Весна придет — холмик осядет. А завтра ветер наметет здесь огромный сугроб сухого, скрипучего снега, передняя сторона его затвердеет, а задняя останется мягкой, сыпучей…