И вот тут граф Головин, русский посланник в Стокгольме, выручил Долгоруких. Со слов какого-то своего «надежного приятеля» он поспешил донести, что при покойной императрице, когда союзники Швеции угрожали России войной, Меншиков не раз сообщал барону Цедеркрейцу, шведскому посланнику в Петербурге, о положении дел при нашем дворе, за что получил от него пять тысяч червонцев.

Весьма желанной находкой явился этот донос для недругов Александра Даниловича. Он чудесно помогал сделать из Меншикова уже не просто опального, а важнейшего государственного преступника. Правда, донос не подтвердился, ничего оправдывающего в какой-либо мере обвинения, выдвинутые Головиным, найдено не было, однако, обходя эту «подробность», Верховный Тайный Совет поторопился составить «высочайшее определение»: «Отправить действительного тайного Советника Плещеева для допроса Меншикова по данным от Совета пунктам; все пожитки и вещи Меншикова переписать и, запечатав, приставить караул».

Недруги Меншикова знали, кого посылали для его допроса. Действительный тайный советник Плещеев был непоколебимо уверен, что народ — это стадо. За неповиновение народу надо угрожать: виселицей на этом свете и адом — на том. Только так. Иного он не поймет… И все люди, вышедшие из народа, до какой бы высоты они ни дотягивались, хоть бы и такие, как Меншиков, человек, которого Фортуна нашла на базаре, разносчик, для которого роскошь — новинка, которою он не может насытиться, — все такие худородные люди черствы, толстокожи. Они могут быть наказаны только угрызениями совести, если она у них есть. Это не то, что души благородные, нежные, способные терпеть всякие неописуемые страдания и душевные муки!

Капитану Мельгунову, что должен был сменить начальника охраны Меншикова Пырского, было предписано: «Меншикова и фамилию его содержать в городе неисходно. Семейство его, для прогулки, если выехать пожелают, то допускать, но за крепким присмотром, и только дневным временем, а не ночью».

Живя в Раненбурге под строгим караулом, Меншиков ничего не знал о последних решениях Верховного Тайного Совета, писал в свои деревни. Письма его оставались без ответа, он их повторял, подробно перечисляя, что нужно бы было прислать, нервничал: надвигалась зима, а из имений никаких запасов не поступало. В чем дело?..

Приезд в Раненбург Плещеева и Мельгунова все разъяснил. Сменив Пырского, Мельгунов окружил Меншикова и все семейство его «крепким караулом», сам Александр Данилович с женой и сыном заключены были в спальне, к дверям поставлены часовые. Княжны переведены в особую комнату и также при часовом. Мельгунов беспокоился даже о том, что княжны могут ходить в спальню к отцу с матерью, говорить с ними, «и нам в оном не без сумления», — доносил он в Верховный Совет.

Плещеев приступил к описи движимости «при собрании всех наличных офицеров, сержантов и дворни». Пригласили Меншикова и все его семейство. В большой столовой палате с одной стороны сидел арестованный с семейством, окруженный дворецкими, своими людьми, среди сундуков, вещей, собранных со всего дома; с другой — Плещеев. Мельгунов, офицеры, сержанты.

Приступили к сундукам. Толпа с жадным любопытством ожидала вскрытия несметных богатств, накопленных в течение двадцати семи лет первым сановником государства, любимцем первого императора, императрицы. Как он к этому отнесется?..

Князь заметно постарел, похудел, был бледен и еще слаб после болезни, сидел с сыном и женой на софе, равнодушно глядел в окно. А когда Плещеев, потирая руки, скрипуче вымолвил: «Н-ну-с, приступим!..», не глядя ни на кого, молча кивнул головой.

— Пиши: «Трость с двумя крестами кавалерскими святого Андрея, — бесстрастно диктовал Плещев, полуобернувшись к секретарю, — с алмазами и большим изумрудом ценою…» — запнулся.

— Три тысячи шестьдесят четыре рубля шестнадцать алтын четыре деньги, — произнес Меншиков, — подарена императором за Калитскую победу.

— Пиши, пиши! — кивал Плещеев секретарю. — «Кортик с золотой рукояткой, верхний и нижний пояски осажены алмазами…»

И пошло…

Шпаги алмазные, подаренные королями — польским, датским, прусским; перстни, пожалованные Екатериной, портрет императрицы, осыпанный бриллиантами, табакерки, шкатулки…

Все строже сдвигая брови, Александр Данилович уже сам диктовал, описывая ценности, выкладывая все… не для Плещеева и не для тех, кто стоял у него за спиной. Нет, не для них!.. Болезненно, безнадежно ныло сердце, туманилась голова от обилия картин, осаждавших воображение. Пришлось вспомнить все.

Вещественные следы прошлого трогательно и властно напоминали о прожитом: о бурно протекшей молодости с ее радостями, волей и беззаботностью, о боевых делах, отгремевших победах, блестящих торжествах, озаряемых фейерверками, артиллерийскими залпами, о славных делах, свершенных им, о горячих упованиях, которыми питались они, о мудрых словах, кои произносились при награждении вот этими ценностями, сувенирами…

И все помнил он, всему цену знал.

Дочери его испуганно жались друг к другу, молчали, жена моргала от навернувшихся слез, а он, возбуждаемый потребностью высказать свою душу, выложить все, что красило его жизнь, гордо, блестя злобно-радостными глазами, с ощущением необычайной духовной силы и дерзости, с готовностью сокрушить любого, кто будет язвить в такие минуты, говорил, перечислял, вспоминал…

И даже сухой, бездушный Плещеев, — ходячий труп, пропитанный казенными добродетелями, — видимо, поняв его состояние, как бы сжался, притих, только непрестанно мотал головой в сторону секретаря: следил, все ли, что диктует Александр Данилович, и так ли заносит он в опись.

Потом Меншиков смолк, потух, склонив к плечу голову; события начали казаться ему невероятными. Вяло махнул он рукой:

— Пишите, как знаете!.. Горько думалось:

«По мановению мальчишки-правителя все полетело в тартарары!.. — И вновь родятся картины, встают перед памятью и… гаснут, сменяя друг друга. Счастье, радость, удача, волнения, горе, тоска по утраченном, страх… — И как это все получилось?.. Ведь враги-то доброго слова не стоят!.. Долгорукие!.. Да их одним ударом можно было бы перешибить!.. Эх, поднять бы сейчас покойного императора!»