И пришла мечта: стать извозчиком. Только я хотел, чтобы у меня была обязательно белая лошадь. Гнедая меня почему-то не устраивала.
Ну а третья мечта, которая продержалась у меня лет этак до тридцати: увидеть Сталина.
Сначала из любви, потом из любопытства, затем из интереса, хотя под конец я и понимал, что это совсем не безопасно.
И если мечта моя покажется кому-то смешной, значит ему так и не удалось представить нашего времени.
ИНСТИТУТ ТУРНЕРА –
Большая вывеска желтым по черному: "Институт восстановления трудоспособности физически дефективных детей имени профессора Турнера".
Эта надпись обижала меня тогда и обижает до сих пор.
Ну какой же я дефективный?
В казенном шестиэтажном здании, а потом в уютном двухэтажном доме напротив (ох, нет уже его, в войну разо-
26
брали на дрова!) провел я с несколькими многомесячными перерывами самую памятную часть детства — с девяти до пятнадцати.
Комнаты светлые, просторные. На тарелках изречение — совсем, как из Ильфа и Петрова: "Общественное питание под огонь рабочей самокритики".
Первый профессорский обход. Эмиль Юльевич Остен-Сакен, любимый ученик Турнера, строгий милый интеллигентный человек присаживается на мою постель.
— Сними рубашку. Отвечаю:
— Я не умею.
Он даже теряется:
— Как не умеешь?
— Мне всегда мама снимала.
И первое наказание: десять раз в день под наблюдением сестры снимать и надевать рубашку.
А вот первый серьезный осмотр. Минна Захаровна, главврач отделения, берет меня в кабинет. Я томлюсь на белом, твердом, покрытом простыней топчане. В изголовье стоит скелет.
Минна Захаровна осматривает меня как-то странно. Согнет и разогнет ногу, проверяя контрактуру, а потом то же делает со скелетом. Меня за руку подергает и его подергает.
Почему-то это сравнение унизительно, и я кошусь на скелет с недоброжелательством.
В палате — четыре мальчика. Воображение у меня было живым, и я сразу стал вызывать соседа драться до первой крови. Дело в том, что незадолго до этого я изобрел "непобедимый прием мельница" — лежать на спине и быстро крутить перед собой кулаками. Я считал, что прорваться сквозь такую защиту невозможно.
Мальчишка на беду свою оказался трусом. Он не хотел со мной драться. Я издевался над ним с утра до вечера. Из всех палат приходили мальчики и даже девочки посмотреть на него и послушать, как я хвастаюсь. Жизнь его превратилась в сущий ад, и выбора не оставалось.
27
Дрожа от страха, он перебрался на мою кровать, тюкнул меня раз — я закрылся, тюкнул два — я заревел: на том дело и кончилось.
И снова из тех первых дней.
Минна Захаровна рассказывает нам о человеческом теле (тоже мне тема для малышей!), показывает диапозитивы — тогда это называлось смотреть волшебный фонарь. Когда она сообщает, что волосы у человека растут на голове, под мышками и в паху, я начинаю громко смеяться.
Не меняя голоса, она говорит:
— Сейчас мы не будем задерживаться, а после лекции нехороший мальчик Лева Друскин объяснит нам, почему он смеялся.
С ужасом жду конца лекции. Свет вспыхивает и все поворачиваются ко мне. Наступает пауза. Меня выручает мой более бойкий товарищ:
— Слово очень смешное, — отвечает он за меня. — Пах! Пиф-пах! Как будто из ружья стреляют.
— Не пиф-пах, а пиф-паф, — простодушно поправляет Минна Захаровна и больше ко мне не пристает.
Что еще?
Невероятное, потрясающее впечатление от первой встречи с искусством.
Над институтом шефствует кукольный театр Евгения Деммени. Они привозят свои спектакли. В небольшом зале на сцене сидит человек. По его коленям, рукам и плечам бегают лилипуты. Они на ниточках и от этого он выглядит еще более запутанным и пленным. Но все завершается благополучно. Человек поет:
"Кончен, кончен путь тяжелый,
Сходни брошены давно…
В нашей Англии веселой
Есть хорошее вино".
Я все понимаю, я поэт-профессионал, но честное слово — эти стихи кажутся мне превосходными и теперь. Впрочем, вторая встреча с искусством была менее удач-
28
ной. Немолодая тощая певица с тонким писклявым голосом протянула к нам руки и взяла высокую ноту:
— А-а-а!
Мы так и прыснули.
Пение прервалось. Смущенные воспитатели долго нас ругали, стыдили, втолковывали, какая изумительная вещь музыка.
Затем концерт возобновился. Пианист проиграл вступление, певица протянула руки:
— А-а-а!
И мы прыснули снова.
Нас, конечно, наказали (кажется, оставили без ужина), но что из того? Артистка ушла в слезах.
Все это происходило так давно, что я не помню ни лиц, ни подробностей быта, не могу сказать, сколько окон было в той или иной палате, но факты и ощущения остры, как будто вытравлены на меди.
Немного о воспитателях.
Варвара Павловна — дальняя родственница композитора Вебера, написавшего знаменитое "Приглашение к танцу". Она очень привязалась ко мне и — сама еще глупенькая и молодая — рассказывала мне, совсем несмышленышу, что она несчастна, потому что не любит мужа (о котором потом безутешно горевала, когда он погиб в самом начале войны).
И я не спал полночи, решая, уходить ей от мужа или немного потерпеть.
Другая воспитательница, Анна Сергеевна, была типичная старая дева. Тогда я не знал, что это такое, и удивлялся, чего она постоянно злится и почему из вредности гасит свет за несколько минут до отбоя.
Одной девочке принесли редкое лакомство — душистую лесную землянику, и Анна Сергеевна вымыла ягоды кипятком, превратив их в мокрую, скользкую кашу.
Девочка плакала и говорила:
— Ешьте сами!
Осталась в памяти и Елизавета Абрамовна, — невысокая, черноволосая, — заведующая учебной частью. Она относилась
29
к нам просто, по-домашнему, но иногда мы ее доводили и она кричала:
— Беспринципные! Антисоветские!
А Прасковья Александровна обучала нас шитью. Шесть лет мучилась она со мной, но я так и не научился пришивать пуговицы.
К Турнеру у Прасковьи Александровны было благоговейное, молитвенное отношение. Это она подбила персонал сочинить к восьмидесятилетию Генриха Ивановича удивительную по нелепости оду, над которой врачи и педагоги трудились в поте лица:
"Довольно мудрый англичанин,
Ты сам себя перехитрил:
Ты к нам из чуждых стран причалил,
Но нашим стал и нашим был".
Мы жили весело и беспечно, притихая только в дни операций, замкнувшись в своих детских радостях и обидах.
А в городе было страшно — высылали дворян. (Я узнаю об этом много позже, прочитав "Раковый корпус" Солженицына.)
Лишь один раз увидели мы краешек чужой беды, которая через пару лет стала почти всенародной.
Учительница русского языка пришла на урок с распухшими глазами, переходила от кровати к кровати, обнимала ребят, причитала:
— Хорошие вы мои! Маленькие вы мои! Неужели я вас больше не увижу?
А другие взрослые поджимали губы и громко шептали друг другу:
— Какой стыд! Как бестактно! Скоро ли это кончится!
Каждый демонстрировал перед сослуживцами свою лояльность. А мы… Разве могли мы что-нибудь понять? Да и запомнили, казалось, ненадолго.
30
ПЕРВОЕ ПРЕДАТЕЛЬСТВО –
Пожалуй самое время упомянуть, как я столкнулся с первым предательством. Мой сосед по палате набедокурил: кажется, разбил чашку. Когда на звон разбитой посуды прибежала нянечка, он не моргнув глазом, сказал:
— Чашку разбил Лева.
Передо мной поплыли стены. Потрясение было настолько сильным, что я, вероятно, на миг потерял сознание. Даже сегодня, вспоминая об этом, я ощущаю тошнотворное чувство. А ведь было зто пятьдесят лет назад!
АВЕЛ НИКСУРД –
А вот, как я сочинил первое стихотворение.
В институте работал молодой врач Зиновий Аркадьевич. Я еще, помню, жутко удивлялся:
"Как его звали в детстве? Неужели Зина?"