Изменить стиль страницы

Где-то вдалеке раздался свист. Гостемил поднял голову. Свист повторился, из другой точки — протяжный, с трелями, замысловатый.

Перекликаются разбойнички, подумал Гостемил. Надо бы вернутся, беды бы не вышло. Впрочем, Черную Грязь они вряд ли станут грабить — скорее даже подкармливают ее, иначе откуда в такой глуши такие богатые дома. Наверное, просто возвещают начало деловой ночи. Свист вместо боевого рога.

И он вернулся обратно.

К утру, отдохнувший, умытый (при доме оказалась замечательная баня, и вообще в доме было много замечательного — резная печь, выложенная странным камнем, чуть ли не мрамором, частью серебряная утварь, богатые парчи, занавеси, полированные стены — а хозяин, когда его спросили, чем он занимается в жизни, ответил уклончиво «Разным») — умытый Гостемил велел Нимроду, когда Ширин проснется, передать ей, что болярин вернется скорее всего к вечеру. Затем он подробно расспросил Селезня, как проехать к Семидубу. Селезень порывался сопровождать и показывать дорогу. Пришлось стукнуть его по лбу. И тогда он в подробностях рассказал — как.

Вскочив на коня, Гостемил поехал вдоль Пахучки, нашел обещанный Селезнем порог, переправился, рысью пролетел две аржи, и резко осадил коня перед топью. Топь неприятно булькала и пахла. Не очень надежного вида насыпь пересекала ее вдоль — Сраный Мост. Гостемил попробовал ехать по насыпи верхом, но конь то и дело оступался. Гостемил спешился, взял коня под узцы, поправил сверд у бедра, оглядел себя — какие-то капли попали на сленгкаппу, противные, ну да леший с ними — и стал продвигаться вперед по насыпи. Утреннее солнце освещало болото, гундосили лягушки, рябила жижа.

Гостемил поскользнулся и чуть было не съехал с насыпи в противное зеленовато-коричневое месиво. И, кажется, потянул себе слегка спину. Вот ведь незадача! Возрастное это. Сухожилия теряют былую эластичность. Да и свир я давеча пил — вот тебе и причина. Нельзя мне пить свир! Оно и в молодости не шибко прилично выглядит — сидит с виду обстоятельный мужчина, а пьет гадость. А уж в старости тем более нельзя. Правда также и то, что в такую рань разъезжать по болотам — тоже не признак цивилизованности.

Плутарх, Плутарх, подумал Гостемил с упреком. Какая же ты сволочь зажравшаяся греческая! Вольно тебе было — сидеть безвыходно в деревушке замшелой, хоть и теплой, а писать о походах да сражениях. А сам бы попробовал — по болотам, нафтой пахнущим. Не жарило тебя солнце в пустыне, не вымораживал горный ветер разум твой, не шло лицо волдырями от укуса какой-нибудь экзотической мошки. Не натирало в паху от седла, не саднили ссадины, не ныли старые раны, не травился ты гнилой едой, не хлебал нечистую воду. А великие мира сего — сами к тебе приезжали. И взятки, небось, давали, говоря интимно — если понравится мне описание предков моих, да и меня самого — ежели к слову придется — то буду я тебе, брат Плутарх, нехристь лохматый, страсть, как благодарен. В виде той же суммы, либо большей.

Конь фыркнул. Гостемил обернулся и строго на него посмотрел.

— Ты чего? — спросил он. — Чего тебе-то надо? Я-то — понятное дело, я от рождения брезглив. А ты? Лошади брезгливыми не бывают. Коты — бывают, люди бывают, а лошадям все равно, чем кругом пахнет. Ну что ты ресницами расхлопался? Самосознания у тебя все равно ведь нет, не задаешься ты вопросами вселенскими даже в Снепелицу. А у меня вот, вишь ты, конь, дети есть, оказывается. И я до сих пор еще не понял, что я должен по этому поводу делать. Пороть их вроде бы поздно. Э! Позволь, конь, позволь — ведь они ж, дети мои, некрещеные! Это непорядок. Надо бы. С Ширин, думаю, легко получится — после двух-трех недель в Киеве. А вот Шахин… Шахин — убежденный человек. Его в детстве часто обижали, и он часто обижал в ответ — и детским еще умом нашел всему этому оправдание. Бедный парень. Страшнейший задира. Это у него от Зибы — задиристая была, веселая.

Он вспомнил Зибу — как она ему улыбалась из окна украдкой, в Венеции, где жила временно с мужем и еще двумя женами того же мужа. И как заговорила с ним — на ломаном греческом, из окна. Бабушка Зибы гречанка была. И как они обменялись — он снизу, она со второго уровня — глупейшими, но милыми шутками. И как она переместилась на первый уровень, и встала у окна, но в тени, чтобы со страды видно не было, а Гостемил прислонился спиной к стене, возле окна, делая вид, что отдыхает — дабы не вызывать подозрений. А потом она начала к нему липнуть, что для Гостемила было внове. Он хоть и был красивый мужчина, женщины его побаивались. А потом она, Зиба, попросила его, Гостемила, раздобыть ей венецианский женский наряд. Он купил ей наряд и вечером, когда стемнело, передал ей сверток. Она повозилась, примеривая, переоделась венецианкой, и вылезла к нему через окно. И они всю ночь гуляли по городу, и никто не обращал на них внимания — ну разве что как на эффектную пару — огромный импозантный северянин и высокая, стройная южанка, возможно с примесью сарацинских кровей. (И женщины стали заглядываться на Гостемила уже в открытую, поскольку красивая женщина рядом — печать одобрения, и Гостемилу было смешно и хотелось их спросить — а что ж раньше, где ж вы были, в чем были не очень уверены?). На вторую ночь они посетили единственную оставшуюся в городе римскую баню, открытую круглые сутки. Зиба прятала глаза, а Гостемил рычал на прислугу, чтобы их оставили в покое. В этой же бане они стали в ту ночь любовниками. Зиба с оливковой кожей, длинными черными волосами, длинными ресницами, стройная, высокая, казалась Гостемилу женщиной из сказки. И, нарушив одну, он собирался нарушить и другую Заповедь — за прелюбодеянием последовало бы неминуемо присвоение чужой жены. А сколько жен бывает у фатимидов — не наше дело, не так ли, жена — она жена и есть. Но Гостемил тянул, не хотел уезжать из Венеции, да к тому ж опасался, что, перестав быть запретным плодом, Зиба потеряет очарование — и еще четыре дня ничего не предпринимал, дрожа, как мальчишка (это в тридцать четыре года!), перед каждым свиданием. А на пятый день муж Зибы увез ее и остальных жен домой. Гостемил собирался ехать и искать Зибу — но так и не поехал.

А вот Хелье поехал бы за своей Марьюшкой хоть на край света, подумал он. Ну так Хелье — варанг, они целеустремленные. А мы, славяне, расслабленные. Мы не любим, когда стремительно. Мы любим, когда медленно и невпопад.

Конь снова фыркнул. Гостемил остановился и посмотрел на него сердито.

— Если ты еще раз, сволочь такая, мне фыркнешь в затылок, то я так тебе фыркну в ухо, что у тебя, скотина, хвост твой потный отвалится. Что ты расфыркался, волчий ужин?

Конь отвернулся.

— Нет, изволь смотреть всаднику в глаза, орясина стопудовая. Невинным ты мне тут не прикидывайся. Знаю я вашу породу. Князь один древний, тезка Хелье, никакого подвоха не ждал, наступил на череп сдохшего топтуна, а оттуда змея, и цап его за щиколотку. Вот скажи — в черепе собаки или, скажем, бурундука, могут змеи ядовитые водиться? Правильно, не могут. Вы, топтуны, только притворяетесь добрыми. Ах, посмотрите, какой я добрый весь. Не фыркай, добряк! А то ведь от зубов твоих пахнет гуще, чем от этого болота. Чем тебя кормят в детинце — лягушками, что ли?

Гостемил огляделся, присел, и поймал зазевавшуюся лягушку. Порассматривав, он протянул ее коню.

— На, съешь.

Конь завертел мордой.

— Не притворяйся, ты любишь, — настаивал Гостемил. — Ну, смотри, какая вкусная. Ням-ням. А? Ну, не хочешь, не надо.

Он отпустил лягушку. Где-то неподалеку раздался протяжный свист с трелью. Гостемилу захотелось схватиться за сверд, но он сдержался. И откликнулись — с противоположной стороны. Конь фыркнул.

— Не фыркай! — строго сказал Гостемил. — Я и без твоих фырков знаю, что опасно. И что у них дурные манеры. Хорошо воспитанные люди сперва здороваются, а потом уже свистят. Пошли.

И он снова двинулся вперед.

За Сраным Мостом оказалась очень даже милая опушка. Семидуб — огромный дом, асимметрично спланированный, с подобием смотровой площадки, пристроенной к карнизу — вдавался торцом в густую дубраву. Слева от дома помещались стойла.