Сколько же они добирались сюда, если выбросили из вагона желтую, осыпавшуюся новогоднюю елку? Даже среди черных, бывает, попадаются люди, у кого жизнь не малина! Подглядывая сейчас за ними в щелку, он увидел, как сопровождающие, представ голым мужчиной и голой женщиной, переоблачались среди винных бочек в другую вроде одежду.

От этой пары бежал обратно — и так дальше.

Внезапно различил «Морж» по брызгам, что он поднимал, окунаясь с мачтой в спокойной, без капли волнения воде. Вот вышел на поверхность, распустив водяные усы, совсем рядом почти — ни на кого не подобный, помещающийся лишь в воображении, на деревянной гравюре! Якорной цепью размахивает из клюза, как собрался забросить ее вместо швартова, ободраны паруса, иллюминаторы проржавели, палуба круглая и труба дымятся от пены, длинная мачта с марсовой бочкой раскачалась — того и гляди, обломится, а вид — море по колено!

И сразу же, без промедления, начались непредвиденные события.

Наверное, пара у них не хватало на гудок, а рулевой зазевался или вообще отсутствовал у руля, так что шхуна, не сбавляя хода, пошла на абордаж военного судна.

От удара «Морж» отлетел с большой вмятиной на круглом борту, но вогнутость сию же минуту исчезла, разгладясь в упругости дерева. В то время как с вмятиной, что оставил «Морж» на кабелеукладчике, не произошло никакого чуда.

Вояки, выскочив из кают по тревоге в спасательных жилетах, лишь подвели итог, посвистывая от изумления. Произошел неопровержимый факт повреждения закаленной брони неким плавающим бочонком, и, если искать концы, то обе стороны могли получить по ушам от своего начальства. Поэтому военные, посчитав за лучшее не поднимать шума, тотчас снялись и ушли молча.

Постоял еще, глядя, как бородатый зверобой, даже не ступив на землю, накинул ногой на кнехты кольцо из мочала. Предполагая вынос тела, он стоял, ожидая. До начала обряда заходить на шхуну не следовало, наверное. Однако там все успокоилось и затихло, и как будто надолго.

Тогда он осторожно перелез через борт и вошел с боковой двери, как с черного входа, не зная, где окажется.

Изнутри шхуна все никак не могла успокоиться, скрипела деревом и дребезжала стеклом. От резонанса ее слегка ударяло о пирс, делая амплитуду колебаний постоянной и неустранимой, как в маятнике Фуко.

В узком коридоре, с леерным ограждением вдоль шахты со стучавшей клапанами, дышавшей жаром машины, блестели с правой стороны протертые олифой двери кают, покинутых и приоткрытых, заложенных на штормовки. Деревянные двери с бронзовыми головками различались отчетливей зажженного плафона в потолке, полузаваленного дохлыми тараканами. Ярко в нем освещенные, они пересыпались при колебаниях, как жареные семечки в стеклянном сосуде. Одновременно с тем, как его глаза были поглощены сосудом, ноздри сковали аппетитные до одурения запахи камбуза.

Внезапно сообразил, что стоит напротив трапа, и игрой случая уже предстает перед начальством.

По трапу сносили на завтрак, он уже знал по описанию, парализованного капитана Вершинина.

Старпом Батек держал кэпа на руках, сложив туловище так, что тот как бы восседал в кресле. Бессильно свисали распухшие ноги в начищенных до блеска башмаках.

Вершинин кололся золотыми иголками и был обречен. Однако выбрит, в мундире, и такой вид, что хочешь — не хочешь, а поклонишься.

Появление нового человека создало неудобство в узком коридоре, где и двоим еле разойтись. Он перекрыл дорогу не только капитану и старпому, но и зверобоям, что не успели проскочить к еде.

Протянув бумажку УМРЗФ с сопровождающим письмом (никто ничего не взял), он произнес, запинаясь:

— Кудря передал со мной… вам привет от себя лично…

Эта фраза, с опорой на «привет», мыслилась, как ударная, и была подсказана самим начальником зверобойной флотилии.

Вершинин натопорщил белые брови:

— Я не доверяю людям, которые научились разговаривать, — ответил он брезгливо и с брюзжанием. — Иди и скажи тем, кто тебя прислал, что мне нужен немой. — И повелел белым пальцем следовать старпому дальше.

Обомлев, став немым, он завопил: «Куда ж мне идти, если мне не на что ехать? Возвращаться на привокзальную скамейку? Там уже не в радость и бродячая собака, которой нечего дать!».

По—всякому выглядит и значит отчаявшийся без меры человек.

Бывает, выпятится высокомерно, перелицовываясь на миг; или спрячется за словами, переданными из добра и с отчетливостью, что найдут благодатное ухо, или же, в оцепенении неизбежности, постоит тихо и наравне, виду не подав, что через минуту загремит башкой в тартарары. Не всегда удается и хочется такого различить, а вот так: каким на глаза попался, и на что нарвался, — с тем и остался!

Поэтому жест с оборудованного из старпома живого кресла изменений не предполагал: ты нам не нужен, иди, катись, исчезай!

Вдруг лысый, со всеми признаками первородности зверя, Батек, кого Вершинин еще раз поторопил кулаком в спину: «Трогай, кучерявый!», — воскликнул, поменяв руки под капитаном:

— Это к нам гость пришел!

Вершинин, встрепенувшись, опять пронзительно уставился на вошедшего:

— Гость? А откуда ты прибыл, с каким известием?

Тогда он, получив еще один шанс, решился на крайний аргумент, не имевший отношения к делу. Впрочем, именно этот аргумент и являлся тайной причиной, что он здесь появился:

— Я пишу! я напишу красивые книги…

— Ты писатель?

Новичок растерялся от прямого вопроса: он не мог на него ответить, как это сделал бы любой человек, когда у него спрашивают о профессии. Такая уверенность с его стороны являлась прерогативой людей, отмеченных прирожденной особостью и неоспоримостью дарования. Для него же все мучительно зависало в некоем трагическом разладе судьбы с текстом, который рвался из темницы обреченного предназначения.

Самодвижущая легкость, с которой слагалось недавно, тоже как бы осталась без имени. Наученный предыдущим уроком, он не желал прятаться и на этот раз — уже за спину куражащейся гостьи.

— У меня нет документа, нельзя так сказать… — проговорил он, торопливо вытаскивая из сумки несколько блокнотов и деревянную ручку, замотанную слоями марли. — Это ручка, я ее берегу, — объяснил он.

— Так ты писака? — неизвестно чего добивался от него капитан.

Новичок не мог согласиться и с такой оценкой, и замолчал. Он решил, что сказал вполне достаточно. Внезапно он успокоился, и уже не сомневался, что ему не откажут. Ведь основа заложена во Владивостоке, где он, идя слепо и без направления по улице Посьетской, споткнулся перед вывеской УМРЗФ.

Тогда вместо него ответил старпом:

— Писака лучше.

— Проще?

— Ложится на ухо.

— Что ж, погостюй у нас, писака, раз пожаловал, — согласился и капитан, и, усмехнувшись, взял направление с письмом.

Брови у него разгладились.

Вот это прозвище, что дали ему Вершинин с Батьком, тотчас прижилось; его благодушно и с пониманием приняла вся команда.

По причине, какой они не осознавали, он им понадобился, и тут же взял обязательство, о чем не догадывался, выкручиваться за них в преисподней, не обещающей ни отпущения грехов, ни простого благословения.

Вот, так или иначе, а легло.

Пять минут — и новоявленный зверобой стал своим, и с ним общались, как будто он ниоткуда не прибыл и никуда не уходил.

Насытясь в столовой свежим хлебом и горяченным какао, писака вышел, отрыгивая, как все, — «нанайское спасибо» — как здесь говорят. Потом отыскал свою каюту, боясь, что покличут и отвлекут.

Писака знал море не понаслышке, и начал с каюты, с чего и следовало начинать. Но вынужденно замешкался на пороге, не решаясь прикрыть за собой дверь: запах гнилого дерева, пороховой гари, окислившегося оружия, тяжкий дух сырой, пропитанной звериной кровью и закисавшей без воздуха робы, — вся эта едкая смесь шибанула в ноздри, вызвав судорогу дыхания.

Вот в этой свободной каюте для ботовой команды, с койками, занавешенными шторками, а не открытыми нараспашку для удаления личности, его спальным местом станет верхняя койка с левого борта, где тот моряк спал, с его простынями, которые постирали, конечно, — и перейдет его рундук, судовой номер, спасательный жилет с несгораемой лампочкой и свистком.