«Сакко и Ванцетти» преследовал и уцелевших!
Всякий раз, на какой бы не валялся скамейке, или не засыпал на пляже, он все равно оказывался в нем.
Вот это донельзя загаженное место у стенки судостроительного завода с массами неотлипающих мух над пленкой воды, сквозь которую уже просвечивал пик из слизистой грязи, поднимавшейся со дна, — вся эта вонючая обиталовка насекомых внезапно преобразилась той ночью в планету, выглянувшую из поднебесья, — в отблесках пала, горящего на окружающих склонах, опоясавших скопившимся дымом, как кольцом Сатурна, приземляющуюся гостью.
Явление апокалипсиса на затхлой помойке — и есть лик катастрофы!
Одно и тоже, одно и тоже: как начинают внезапно захлопываться люки, двери и иллюминаторы, и начинают они же открываться с той стороны, куда стремительно накреняется жизнь в безоговорочном отрицании себя. Вот это, и — мистическое перещелкивание в полной тишине: мгновенность переовладения, что перенимают чьи—то пальцы… и в этом автоматизме неостановимой смерти — его уносит в гидростатическом потоке воздуха, сдавленного мраком, — во внезапно отхлопнувшийся над головой световой люк…
Нет, он благодарен своей неверной жертвеннице! Не за спасение только, его как раз нет, а — еще больше — за неосознанное счастье, что до этого пережил!
Катание в Спортивной гавани на доске с парусом, что привез из Новой Зеландии и впервые осваивал с Люсей и Олей на длинных волнах прибоя.
Покрывало на песке с летающими тиграми, порозовевшие попки подружек, и посредине — его зад властелином — существенное вкрапление в вакханалию Дали!
И медленное засыпание на галдящем пляже, чтоб проснуться ночью от плескания ряби…
Не представлял, только с ними, что можно упиваться одним шампанским!
Скоро начнутся дожди, и уже пройдут без напоминания о них. О том как, мечась от спутницы к спутнице, чтоб пересечь под ливнем сложный перекресток на Суйфунской, забежал под «Лучший зонтик фирмы Ахинава!», обретя сразу двух спутниц.
Обе в зеленоватых платьях, сотканных из дымки этой вот косы, они просвечивали зернышками грудей, колебались, замедленные, как растения, присасывались, обжигая, как медузы, вовсе не одинаковые.
Недоумевая, одна сморщила носик, когда он пообещал, как начинающий писатель, сочинить о них диковинный рассказик: «Ты хочешь с нами спать и нас оговаривать?» — на что вторая заперечила: «Я проще, меня не смущает, что будет такой придурок, как ты». Они к нему привалились, и они втроем пошли, и ушли, и остались там.
Нет, еще бухта Тихая, где все еще тонет окно среди огней — канареечная квартирка Люсина. Помнил, как было там ветрено, когда вошел за санпаспортом. Не знал, что открыта форточка, и ветер, ворвавшийся с ним, со звоном разнес оконное стекло.
Разбитое стекло и выброшенный в море ключ — вот и все.
Писаку окликнули.
Оказалось, отобрали несколько человек для похорон — и с ними он.
У машины, сразу за путями, возле цинковых складов, перекуривало несколько зверобоев, он видел их впервые. Наверное, они отдельно и занимались похоронами.
Необычно выглядел в этой троице молодой парень с вздувшимися, как футбольные мячи, щеками — от неимоверно сдавливавшей могучую шею железной пуговицы на нервущейся рубашке, — на этой пуговице он висел, как на петле.
Второй потрясал бородой из трех клиньев, не то растрепанных поособку, не то сложившихся по себе, — пожилой, старик, можно сказать, с подвижными морщинами, стягиваемыми и распускаемыми в любое выражение. Настигнутый жарой, облачился в длинную посконную рубаху 19 века, а, вместо лаптей, обул сандалии, которые постоянно нащупывал ногой, теряя то ногу, то сандаль.
Третьего не сразу и разглядел: тот сидел, не потея, в телогрейке и сапогах. Но все к нему прилегало нетяжело: не он выглядел не по сезону, а сезон выглядел не по нему.
Маленький, щуплее и старика, он сидел у переднего колеса, в тени от кабины.
Несложно догадаться, что это и есть оставшаяся команда бота, на котором ходил тот, кого сейчас повезут хоронить.
Писака уже знал его прозвище.
Все смотрели, как он подходит, и старик, не выдержав, сказал таким шепотом, что прозвучало громче, чем во весь голос:
— Неважный он, чтоб с нами ходить!
Внезапно писака остановился, так как дальше идти было некуда.
Сейчас этот невзрачный пожилой зверобой определил в точности, кем он им казался, а, может, и являлся на самом деле Он выбрался со зловонной помойки, и, под мистическое перещекиванье чьих—то пальцев, перелез на деревянную шхуну, уходящую в просторы чистого льда.
Так длиться не может!
Порой летающие бумажные аппликации из вечерних красок, похожие на сгребаемый мусор переливавшегося амальгамой утра, способны пробить брешь и в защитной броне.
Вот можно сказать, что он, остановившись, подошел к себе, что далеко не все, и еще будет всплывать и всплывать, и приведет к тому, что легче представить гибель, чем некое экзистенциональное, на грани умопомешательства, перерождение, которое он вменит себе в обязанность и — осуществит!
По крайней мере, этого писаку, если он сложил какое—то о себе мнение, придется в конце концов забыть и выкинуть из головы.
Вмешался шофер, высунувшись из кабины поторопить:
— Поехали, у меня жена рожает!
ПОХОРОНЫ ГЕРОЯ
В грузовике наверху остались трое: зверобой, придушенный пуговицей, стоял у заднего борта, карауля у ног покойного, который лежал в закрытом гробу, обитом новеньким транспарантом, еще со складками от хранения: «Пламенный привет передовицам рыбного производства!».
Писака и присоединившийся к нему зверобой с бородой клиньями расположились с противоположной стороны.
Третий, щуплый зверобой, сидел рядом с шофером.
Шофер гнал машину на большой скорости по извилистой, с перепадами высот дороге, поначалу следовавшей профилю пролива.
Пока виднелся освещенный пирс вдали, можно было ориентироваться, а потом наступил период затмения проливом, и до того, как поднялся над ним в озарении снега хребет, неслось и неслось под зайчиками фар, перекатываясь щебенкой и въедливо пыля, пустынное побережье.
Пролив же, незаселенный судами, ничем не выдавал себя, но в нем вскоре обозначилось одно место в темени, показавшееся писаке необъяснимым своей абсолютной непроницаемостью. Он ждал и дождался разгадки, когда на черноте начали проступать, читаясь с конца, аршинные буквы, медленно складываясь в слова: «ТИХИЙ ХОД» — это двигался по метру в час длинный, как крепостная стена, плавучий док, зайдя за обзор различительными огнями.
В то время, как писака прочитывал пролив, зверобои пытались разгадать дорогу, на которую свернули, перешедшую в колею с поперечными шпалами — в виде железнодорожного полотна, но без всякого намека на рельсы.
Пожилой зверобой с бородой клиньями свесился под колесо, разглядывая, что есть на обочине, и произнес, ничего не разглядев:
— Сюда вот якоря прилетели, где—то приземлились, бляшкин дед…
— «Якоря прилетели», бляха—муха! — прохрипел придушенный пуговицей, изумляясь. — Ты, Трумэн, видно, охренел от жары!
— Видишь дорогу? По ней «чуркобеккеры» ходили, возили на рудники взрывчатку…
— Якоря прилетели! — не унимался тот.
Придушенный пуговицей ухватил два слова и уже не мог успокоиться, хотя б дождаться объяснения. Поскольку не всякий в состоянии вообразить, что якоря летают, как лебеди. Но он, по—видимому, заглотил наживку, которую бросил ему старик, и дергался на ней, в то время как тот мастерски развивал интригу дальше:
— Якоря? Вон оттуда и прилетели, откуда не видно… Там «Соломея Нерис» стояла, знаменитый пятый пирс, с нее взрывчатку возили. Я в трюме работал, отпросился в общественный туалет, в десяти метрах от пятого, а она — фьють!
— «Соломея»?
— Уборная! Снесло — как не бывало общественного туалета! Ни пыли, ни крыши, ни кабин, ничего. Один я сижу, как для смеха, на очке, считай, оказался напротив столовой, где люди обедали, — и подтираю зад бумажкой… Если б тебе с Сучком рассказал тогда, когда вы об него языки чесали, так вы б еще подумали, кого бояться: меня или его? — Трумэн показал на гроб и, доверительно наклонясь к писаке, пожаловался своим шепотом: — Боялся при них признаться, мало ли чего?