Изменить стиль страницы

И вот мы с пленником остались одни. Я вновь протянул проповеднику свой меч. Назорей тем временем растирал натёртые железом запястья. Краснота на его руках и водянистые мозоли пропали практически на моих глазах. Только после этого, глядя прямо мне в глаза, пленник взялся правой рукой за острое лезвие боевого клинка и потянул его на себя. Я не сразу отпустил рукоятку меча. Но Галилеянин, не отводя взгляда и чуть побледнев, ещё крепче сжал лезвие. На холодной стали обоюдоострого клинка появились несколько крупных багровых капель, через мгновение заструившихся маленьким быстрым ручейком. В зале царила столь необычная тишина, что даже было слышно, как из порезанных пальцев и ладони пленника тяжело падали на каменный пол капли его крови. Однако Назорей не выпускал лезвие меча из рук, а напротив ещё сильнее сжимал его и продолжал тянуть на себя. Я отпустил клинок. Проповедник недолго подержал освободившийся меч, затем ловко подбросил его вверх и перехватил за рукоятку. Дальнейшие его действия были столь стремительными, что я не смог уследить за ними. Пленник вдруг резко взмахнул мечом, лезвие которого молнией блеснуло перед моими глазами, и висевший у меня на груди отличительный знак римского легиона упал к ногам на каменный пол, громко зазвенев перерубленной своей серебряной цепью.

Мы стояли друг против друга. Острие меча находилось возле самого моего горла, и в этот миг я всецело находился в руках проповедника. В зале кроме нас никого не было. Охрана стояла снаружи, и было весьма сомнительно, что на мой зов воины вовремя смогли бы вбежать в зал и спасти меня, да и то, если бы я ещё, конечно, успел что-либо прокричать перед тем, как моё обезглавленное тело рухнуло бы на пол. Пленнику ничего не стоило одним ударом меча, искусство владения которым он сейчас продемонстрировал, отсечь мне голову и, выпрыгнув в окно, раствориться в вязкой темноте давно наступившей ночи, дабы потом бежать в Галилею, а оттуда в Сирию. На побережье этих областей было достаточно много портовых городов, к коим причаливали корабли со всех концов света, сев на любой из которых, пленник смог бы уплыть, куда только пожелало бы его сердце. Не знаю, догадался ли Назорей тогда о тех моих опасениях, что посетили меня внезапно в момент нашего противостояния, или нет? Видимо, сообразил, ибо, горько усмехнувшись, он осторожно положил оружие на пол перед собой, не рискнув вернуть мне в руки, так как рукоятка меча была вся выпачкана его, Назорея, кровью.

– Ловко! Молодец! – воскликнул я с неподдельным восхищением. Этот иудей начинал мне определённо нравиться, да и не мог не вызывать симпатий человек, так искусно владеющий оружием.

– Да, ты, оказывается, не только простой плотник, – сказал я и поднял с пола свой меч, не брезгуя взять его за окровавленную рукоятку. Мне ли, воину было бояться чужой крови.

– Где ты научился так хорошо владеть мечом?

– Первым моим учителем был римский сотник Иосиф Пантера. А потом мне пришлось долго жить на чужбине и порой от умения обращаться с мечом или копьём зависела жизнь. Правда, искусно владеть дротиком как ты, прокуратор, я так и не научился!

– Льстишь, иудей?

– Какой смысл?

Неожиданно моё внимание к себе привлёк небольшой серебряный медальон, висевший на груди проповедника, который сразу я как-то не заметил среди лохмотьев порванной его одежды.

– Откуда у тебя эта вещица, иудей?

– Мать моя надела сей медальон мне на шею сразу же после моего рождения.

– И что же она тебе рассказала? Чей он? Как оказался у неё?

– Ничего не говорила! Просто сказала, чтобы я носил его как память и никогда не снимал! Вообще этот медальон приносит мне счастье, а однажды даже спас от смерти.

Я не стал более расспрашивать пленника об этом, да и зачем ему было знать, что такие серебряные медальоны тридцать лет назад носили на своей груди как отличительный знак воины римского легиона, которым командовал легат Сирии Публий Сульпиций Квириний.

– Тебя сильно били? – неожиданно даже для меня самого спросил я Галилеянина.

– Да, игемон! Храмовая стража поупражнялась на моей спине в своей доблести! – ответил проповедник.

– Вызвать тебе лекаря?

– Не надо, какая теперь разница! Мне, может быть, жить осталось до сегодняшнего вечера, от силы до завтрашнего утра. Ничего страшного, потерплю, – спокойно сказал Назорей.

– Может, ты голоден?

– Да, немного! Дозволь, игемон, мне выпить немного вина и съесть немного хлеба и сыру, – осторожно попросил пленник. Я кивнул в знак согласия, и даже сам налил пленнику в большой серебряный кубок виноградного хмельного напитка и протянул его Назорею. Вино было довольно крепкое. Проповедник с удовольствием сделал несколько глотков и аккуратно поставил бокал на стол. Я не торопился продолжить разговор, а, напротив, решил недолго подождать, дабы крепкий напиток ударил бы в голову уставшего и голодного пленника. Хмель ведь всегда немного развязывает язык, заставляя порой говорить то, что следовало бы сохранить в тайне. Не знаю, удалась ли мне моя хитрость, но, думаю, несчастному пленнику и так нечего было скрывать, тем более что я не пытался узнать у него ничего такого особенного, о чём он мог бы после сожалеть.

– Ответь мне тогда: Ты, Царь Иудейский? – неожиданно спросил я пленника, подождав, когда он немного насытиться и выпьет ещё вина.

Если бы мой вопрос услышал посторонний человек, то он мог бы показаться смешным и несерьёзным, ибо передо мной стоял изнеможённый, избитый узник, который совершенно не производил впечатления злостного бунтовщика, а тем более претендента на царский трон.

– Ты говоришь, что я Царь. От себя ли говоришь это, или другие сказали тебе обо мне!? – прозвучал то ли ответ пленника, то ли его вопрос.

– Разве, я иудей? Твой народ и первосвященники предали тебя мне. Что ты сделал?

– Ничего такого, за что следовало бы судить! Я просто призывал людей к милосердию и терпимости в отношении друг к другу, к справедливости ко всем, но не избранным. Разве то преступление? Я думал, мы просто дурачились. Если бы я был царём, то служители мои подвязались бы за меня, чтобы я не был предан иудеям. Однако завтра я предстану перед судом. Что же касается царства, то царство моё не от мира сего, игемон!

– А где же оно тогда, твоё царство?

– В душах людей, прокуратор Иудеи!

– Стало быть, ты не претендуешь на власть земную, если царство твоё столь призрачно? Но не стоит хитрить со мной, ибо я прекрасно понимаю, что реальной власти обычно добиваются через ум человеческий и сознание, обещая людям богатую, сытую жизнь да интересное зрелище.

– Я не стремлюсь к господству на земле. Мне не нужно, чтобы в моём царстве одни люди господствовали бы над другими.

– Значит, в твоём царстве все будут равны? Исчезнут бедность и богатство? Воцарится всеобщая любовь? Прекратятся все войны? Люди перестанут убивать друг друга? Не будет царей с вельможами? А как же тогда, и кем будет управляться царство твоё? И кто же возьмётся тебе помогать осуществить эти планы? Разве что сами богатеи вдруг откажутся от своего золота, раздадут его нищим и станут вместе с бывшими своими рабами проливать пот, работая на одном поле, так как обладать-то будут общим имуществом? Не смеши меня, иудей! Не будь наивным и глупым! Даже став царём и только задумав забрать всё золото, дабы раздать его по справедливости, ты в первую же ночь станешь жертвой своих же подданных. Они просто зарежут тебя где-нибудь во дворце, например, в тёмном его закоулке, или в спальне во время сна, или в бассейне во время купания. Если бы так стало, как мечтаешь ты, то миром бы владел хаос, а его нет, ибо власть у римского кесаря. И никто никогда не поделится ею, ибо власть есть... – но договорить я не успел, проповедник довольно бесцеремонно перебил меня.

– Всякая власть есть зло, игемон! – твёрдо заявил он, – и только Бог повелитель всего, а всё остальное от сатаны! Царство же моё будут строить не цари, не священники, не книжники и не богатые, а именно те, кто повинуется: рабы, женщины, дети – люди смиренные и малые, ибо сила духа у них и чистота помыслов выше, чем у тех, кто властвует и наслаждается жизнью.