Соревнуются бригады шахтеров. Победа над фашистами вызвала небывалый размах трудового подъема. Вернулся с фронта к жене Федосье забойщик Петр. Федосья, которая раньше в шахте при лифте работала - за время войны идейно и профессионально выросла, как миллионы советских женщин, на чьи плечи легло хозяйство страны. Выдюжила! (В повести много народных словечек). Пока Петр воевал, она работала, воспитывала детей и училась. Стала инженером. Борется за передовую технику. Не только перевела свою бригаду с кайлы на перфораторы, но съездила в Москву и добилась там угольного комбайна. Умная машина сама рубит, сама грузит, сама везет. Хватит работать по-дедовски! Федосья умело ведет агитацию. Петр недоволен: он привык к кайле и не хочет переучиваться. Ордена вскружили ему голову. Да и к старшему инженеру понапрасну жену ревнует. А ей инженер вовсе не нравится; напротив - она первая разоблачает его вредительство...

В шахте подъем, шахтеры встают на предоктябрьскую вахту, а в доме у Петра разлад, чуть не драки. "Папка, - говорит Петру болезненный пятилетний сынок, - ты мамку не трожь, а то я товарищу Сталину напишу. Он за нас заступится, он рабочего человека в обиду не даст". Ребенок, после одной семейной сцены, в буран, на своих слабеньких ножках, падая и спотыкаясь, бежит к парторгу. Парторг пытается урезонить Петра, но Петр уперся. Тогда парторг поручает сердечно поговорить с ним бабке Марье, потерявшей на войне четырех сынов. Бабка нашла те слова, которые

перевернули Петрово нутро. Петр повинился перед Федосьей.

"Его пальцы, свертывавшие козью ножку, дрожали..." "Федосьюшка! сказал он глухо. - Виноват я! Прости меня, дурака. Не туда свернул маненечко. Старая меня на ум наставила".

Окончив, я долго сидела за столом, закрыв рукопись и разглядывая аккуратную папку. "Николай Билибин" написано было отчетливыми круглыми буквами. "Федосьина победа. Повесть".

Вот, что он писал здесь - с семи утра. Вот зачем он приехал сюда, в тишину. Вот какой памятник воздвиг он своему другу. Вот о чем хочет он рассказать Тоне и Лельке, Векслеру и Людмиле Павловне.

До сих пор мне случалось испытывать в жизни горе. Но стыд я испытала впервые.

Чувство стыда было такое сильное, что время остановилось. Как от счастья.

Шагов я не слышала. Раздался стук в дверь. Я знала, что это Билибин. Он всегда стучит легко, осторожно, самыми кончиками ногтей. Словно ходит на цыпочках.

Я не сразу отозвалась на стук. Надо было собраться с духом и с голосом.

- Войдите, - сказала я, наконец. - Садитесь, пожалуйста.

Я указала ему на стул по другую сторону стола. Всегда в этой комнате он сидел на маленькой скамеечке возле меня. Он удивился, но сел.

- Вы трус, - сказала я. - Нет, хуже: вы лжесвидетель. - Он начал приподыматься. - Вы лжец. "Ты не чеченец, ты старуха..."

Он поднялся, распрямляясь. Не спуская с меня глаз, он, не глядя, протянул руку к столу и нащупал папку.

- "Его пальцы, свертывавшие козью ножку, дрожали" - сказала я и тоже встала. - Все. Можете идти. Это все, что я могу сказать вам о вашей литературе... Прощайте. Почему у вас не хватило достоинства промолчать? Всего только промолчать? Ведь от вас никто этого не требовал... Неужели... из уважения к тем... кого вы засыпали землей... вы не могли как-нибудь иначе зарабатывать себе на хлеб с маслом?.. Чем-нибудь другим. Не лесом. Не шахтой. Не ребенком - тамошним. Не... заиканием вашего друга?

Он вышел.

... III 49 г.

Как мне вернуться в рощу - в ту, в какой я былa в первый день? В ту, благостную, одаряющую меня покоем? Теперь уже мне не за что ее благодарить.

Теперь я прошу ее, прошу, а она мне ничего не дает. Сегодня она вся в подмороженном алмазном снегу. Но чем-то я населила ее таким, что теперь она не утешает меня и в ней уже не живет тишина.

Чем-то я перед ней провинилась и она лишила меня своих утешений.

Теперь уже поздно каяться, звать ее на помощь Послезавтра я уезжаю.

Как прожить эти двое суток под одной крышей с Николаем Александровичем? Обедать, завтракать... А потом еще ехать вместе... Впрочем, он кажется болен.

Сегодня утром я вошла в столовую с бьющимся сердцем. Но за столом сидел один Сергей Дмитриевич. Билибина не было.

- Заболел опять наш уважаемый коллега, вы уже были у него? - спросил меня Сергей Дмитриевич. - Пойдете - передавайте привет. Я тоже пойду. С сердцем у него, сестра сказала, опять плохо.

- Вот как? Нет, я еще не была.

Я сегодня ходила гулять три раза. По 45 минут каждый раз. Точно. Не давая себе поблажки. По часам.

После обеда пошла навстречу Лельке. Она в эту пору, подбросив брата соседям, бегает на станцию за хлебом. Встретила, отняла у нее сумку, засунула туда пирожки, яблоки, шоколад, проводила почти до самой деревни.

- А в Москве река есть? - спрашивает Лелька.

- Есть. Москва-река. Глубокая.

- А вам там по кеих?

- Не знаю. В городе купаться не позволяют.

- А на кой тогда река?

Худющая, востроглазая, быстрая. Прячет под черный платок замерзшие красные руки.

- Вы скоро уедете в Москву?

- Скоро, Леленька, скоро.

- А меня возьмете?

Остановилась, дует на руки и смотрит на меня большими глазами.

- Ну что ты, Леля! Как же я тебя возьму. Ведь тут твоя мама. Она дочку не отдаст.

- Отдаст! Она скажет: "Едь, Ольга, едь! Больно ты мне нужна. Нечего на шее сидеть". А я вам все буду делать... Я и посуду мыть умею и банты наглаживать.

Стоит, смотрит на меня и с такой силой трет рукавом нос, словно хочет стереть его напрочь.

Я завязала на ней платок поаккуратней, присела на корточки и дыханием отогрела красные руки.

- Непременно пришлю тебе рукавички. Письма буду тебе писать. И книжку пришлю. Потом ты приедешь к нам погостить - ко мне и к Катеньке.

Я отдала ей сумку. Она повернулась и побежала к деревне - маленькое огородное чучело. Сумка била ее по ногам.

- А какую сказочку пришлете? Крылышко ясного сокола? И про дудку? крикнула она, обернувшись еще раз.

Мне хотелось догнать ее, перекрестить, прошептать над нею какое-нибудь заклинанье. "Господь с тобой". И я сказала самой себе потихоньку: "Беги, моя добрая царевна, я про тебя не забуду".

Пошла полем обратно и спустилась к ручью. И с ним ведь проститься надо. Он не замерз, воркует как голубь.

Вернувшись домой, я усадила себя за стол и заставила работать над переводом. В конце концов все зависит от воли. "Главное, держать себя с руками", говорила мне одна еврейская старушка в больнице... Заставила, но трудилась недолго. Потому что я вижу сквозь стены: по коридору, если пройти гостиную, есть комната, и в ней, на высоких подушках, лежит человек с синими губами и смотрит на дверь. От его двери до моей, я сосчитала однажды, девятнадцать шагов.

Но теперь они превратились в девятнадцать километров. Не менее. В 19 веков.

... III 49 г.

Завтра я уезжаю.

Другое время у меня в комнате от того, что завтра конец. Оно не тянется и не летит. Его просто нету. Оно выкачано, как бывает выкачан воздух.

Я сижу уже не в своей, а в чужой комнате. Это уже не мой долгожданный Дом, а просто номер гостиницы, в которой послезавтра будет жить кто-то другой. И занавески уже ничьи - не мои - чужие. Это просто уже небольшая зала ожидания, ну, скажем, на вокзале.

Сегодня мне не хочется ни гулять, ни работать, ни вылезать из халата к обеду. Так бы и лежала на диване безо всякого дела. Что уж тут! Все равно завтра конец... Однако, был и обед, и мертвый час, и светящаяся щель под дверью и заря на своем месте за окном, - все, как двадцать пять раз. И даже Билибина я увидала опять.

Он меня не видел, а я его видела. Утром я гуляла. Отправилась недалеко, в елки. Там мы редко бывали вместе... Села на сырой, полуоттаявший пень, натянула на колени полы шубы. Он шел по тропинке - один, с шапкой в кармане, подставив лицо встречному теплому ветру. Сюда? Увидел меня? Сердце сжалось от волнения, а может быть, от счастья. Нет, не сюда. Нас разделяли густые широкие ели. Он шел медленно, трудно, иногда отдирая от стволов мох и растирая его в ладонях. До мельчайших подробностей на ярком дневном свету было мне видно его лицо: желтоглазое, с синеватыми губами, с темной сетью морщин. Ветер шевелил легкие волосы над высоким лбом - как тогда, на поляне - и я вдруг вспомнила: в день пожара он тронул моей рукой свою голову: какие у него мягкие волосы! как у ребенка! И как легко сейчас их перебирает ветер. Он шел, о чем-то думая, машинально растирая мох между ладоней, и вдруг остановился. Большая рука нашарила на груди пуговицу, расстегнула ее, он достал из внутреннего кармана - я знала, что! нитроглицерин! - булавкой вытащил пробочку, высыпал на ладонь зерна, взял одно губами... Постоял, прислушиваясь к боли, и, повернувшись, медленно побрел обратно: домой. Теперь ветер ерошил волосы - не надо лбом, над затылком... Наверное пошел лечь.