В Быкове всего 9 домишек - было 30, да немцы в сорок первом сожгли. Заборы, грязь, тощие козы с какой-то сбившейся паклей вместо шерсти. В избе у Лельки грязные тряпки, грязные крынки и во всю мочь над тряпками и немытыми детьми орет круглый рупор. Вид у комнаты такой, будто в ней только что побывали воры, все как есть вынесли, а оставшийся хлам разбросали: на полу осколок зеркала, на столе - засаленные подушки без наволочек. Лелька, босая, лохматая, таскает по комнате годовалого Витьку, подкидывая его повыше, а он все сползает. - "Опираясь на огромную помощь партии и правительства, - сказала радиотарелка, когда я вошла, - в техническом оснащении сельского хозяйства, в текущем году в небывало короткие сроки..." Я выключила радио, посадила малыша на кровать и сунула ему в рот конфету. Лельке тоже - и начала читать ей сказку. Как она слушала! Руками, бровями, коленками, трущимися от нетерпения друг о друга, открытым ртом. Положила в рот кусок пирога и забыла жевать и глотать. Одна сказка была про перышко Финиста-Ясна-Сокола, другая про злую царевну, обманом укравшую волшебную свирель у бедняка пастуха.

"В полночь прилетел Финист ясный сокол, бился в окошко, бился, да только весь в кровь искололся, крылья себе порезал.

- Прощай, красна девица, - печально сказал он. - Лечу я за тридевять земель, в тридевятое царство, в тридесятое государство. Если любишь, ищи меня там. Когда истопчешь три пары башмаков железных, изломаешь три посоха железных, изглодаешь три просвиры железных, тогда и меня найдешь.

Сказал и взвился в небо.

А девица хоть и слышит сквозь сон эти речи неприветные, а глаза разомкнуть сил нет".

Я кончила и заторопилась домой: пора на процедуры.

- Была бы у меня эта книжечка, - сказала Лелька, провожая меня до порога с малышом на руках,- я бы спать не ложилась - ее читала! День и ночь бы читала, глаз бы не перевела! Ее речь звучала в лад со сказкой - это наново поразило меня.

- Да ты ведь и читать не умеешь.

- Выучусь! Я уже знаю "фы"! Я надевала ботинки. Лелька подтянула малыша повыше.

-- Была бы я царевна, - певуче, по-бабьи, сказала она - я не была бы злая... Я не отнимала бы у него эту дудочку, я бы только дунула в нее разок - так, для смеху... Я бы его, который мне дудочку принес, жалела...

... III 49 г.

Мы сидели на лесной поляне на пнях: я, положив на пень муфту, он - свою теплую шапку. Ветра нет и солнце уже греет. Лес в зимнем уборе - но синие глубокие тени, голубое небо - это уже весна! Снег мягкий сегодня. Жаль, что я не умею лепить.

Сидит он без шапки, в распахнутой шубе, смотрит, запрокинув голову, в небо - и опять у него какое-то другое лицо. Малоподвижное, словно бы без выражения, а глаза неспокойные. И ветер шевелит редкие волосы над высоким лбом.

Взял горсть снега, мнет его.

- Наденьте, шапку, простудитесь, - говорю я.

- А вы знаете, что Векслер влюблен в вас? - спрашивает Билибин вместо ответа.

- Пусть.

- Вы, кажется, думаете, что это так легко и приятно ?

- Я о нем вовсе не думаю. Совсем не думаю никогда.

- А обо мне?

- Много.

- Он говорит, что вы сами - стихи, что вы сами - искусство, и нивесть еще что.

- Мало ли какие глупости кто говорит. Мне это все равно.

Николай Александрович встал, надел шапку, закурил, сделав несколько шагов по поляне. От пня до кривой сосны, от сосны до пня. Потом он далеко отбросил папиросу и подошел ко мне сзади. Он поднял воротник моего пальто и мягкий мех защекотал мне щеки и уши. Легонько отогнул мне голову назад, так что я снизу увидела его выбритый подбородок, губы и спущенные на меня пристальные блестящие глаза.

Я сильно помотала головой у него в ладонях.

Он опустил руки и отошел, а я расправила воротник. Потом он остановился прямо перед мною, заслонив ели и небо. В эту минуту он показался мне очень большим.

- Разрешите узнать, почему мне нельзя поцеловать вас?

Что я могла ответить! Я и сама не знала, почему. Быть может, мне было неприятно то деловитое, предприимчивое движение, которым он предварительно отбросил папиросу... Не знаю.

Я встала, отряхнула шубу. Мы молча пошли домой. Я заметила, что елки в тяжелом снегу похожи на большие белые треугольники. У Билибина было злое лицо. "В самом деле, почему?" думала я. "Вот, испортила прогулку. Но ведь я не совсем виновата... Или не только я... Ведь не от моей воли это зависит... нельзя или можно..."

- Так и не откроете мне эту государственную тайну? - насмешливо спросил Билибин.

- Вы не сердитесь на меня, Николай Александрович, - сказала я. - Трудно объяснить. У Герцена где-то говорится: "Слово это плохо берет".

Неподалеку от санатория мы встретили Людмилу Павловну. Она вернулась утром и я уже виделась с ней. Про сестру она ничего не узнала. "В прокуратуре народу - труба не протолченая и никакого толку не добиться". А вернувшись, она застала у себя на столе телеграмму откуда-то с севера: сестра просит прислать свечи, спички, сахар... Живет где-то в землянке. "Слава Богу, сказала я, не в лагере значит, раз может телеграфировать". "А как вы думаете, - спросила меня Людмила Павловна в ответ, - никто не видал телеграммы?"

Сейчас она обдала нас ароматом духов и светской улыбкой.

- В лесу сегодня прямо сказка, - говорила она, оправляя пушистый платок. - Совсем как на сцене Большого Театра.

Билибин, против обыкновения, не поцеловал ей обе руки и не стал уверять, что она стройна как пальма.

- Что это Векслер разоткровенничался с вами? - спросила я, когда мы уже подходили к дому. - По какому это случаю?

- По-видимому, считает меня своим счастливым соперником. И может позволить себе жалобы и пени...

Мы поднимались на крыльцо. Я впереди, он сзади.

-- А вы? - спросила я и повернулась к нему. Глаза наши были на одном уровне.

- Что - я?

- Вы то сами - считаете себя его счастливым соперником?

- Соперником - да, но, как вам известно, не особенно-то счастливым... "Слово плохо берет" - передразнил он меня с искренней злостью. - Все то вы умничаете, все то цитируете...

Отворив передо мною тяжелую дверь, он стал веником на пороге схлестывать свои высокие охотничьи сапоги.

И вот вечер. За обедом, за ужином он был необыкновенно сух со мной. И после ужина, вместо того, чтобы, как обычно, войти в мою комнату, сесть на низенькую скамеечку и отвечать молчанием или какой-нибудь новой страшной подробностью на мои вопросы - он прошел в гостиную и сидит там до сих пор, и, мне кажется, я отсюда вижу его крупные руки, сдающие карты. Иногда до меня доносится его уверенный голос. Мне хочется плакать. Да простит его Бог. Как было хорошо две недели назад: меня нисколько не беспокоило, сидит ли он в гостиной, нет ли? Чужой человек, пусть сидит, где хочет. И я могла ходить в рощу одна, не думая, увидев пурпурово серый круг над березами, как принести его ему, могла совершать свой спуск - и читать стихи - и рассматривать людей - и писать письма... А сейчас?

А сейчас мое одиночество полно им. Как сильно он отбросил папиросу тогда, на поляне... Простит ли он мне сегодняшний день?

...А впрочем, впрочем, на каком это глупейшем наречии мы вдруг заговорили: "соперник", "счастливый соперник", "несчастный соперник"? Соперник - в чем? Как мы могли унизить пережитое вместе до этих убогих словечек?

Человек - "система, замкнутая на себя" - и каждый одинок в своей системе. И вдруг - словно откидывается крышка лба - и ты видишь, что за этим лбом, за...

И после этого чуда он смеет говорить, что он не был счастлив! Тогда, вечером, на тропинке, и тогда, после сердечного приступа, когда он впервые рассказывал? Эти две недели, когда мы каждый день обменивались памятью? Он не был!

... III 49 г.

Ночью я проснулась от резкого удара света по глазам. Подняла голову большой белый луч лежал на сидении стула, потом кинулся на стену и исчез.

Что это было?

Я услышала резкий стук щелкнувшей дверцы внизу.