Но как передать ответ корреспонденту? Послать по почте? - наверняка перехватят, и я даже знать не буду, что не дошло. Просить кого-нибудь из друзей пойти бросить письмо в его почтовый ящик на лестнице? - наверняка в их особом доме слежка на лестнице и фотографирование (я ещё не знал: милиция, и вообще не пускают). Значит, надо встретиться, а уж если встретиться, так отчего не дать и устного интервью? Но где же встретиться? В Рязань его не пустят, в Москве я не могу ничью частную квартиру поставить под удар. И я избрал самый наглый вариант: в Центральном доме Литератора! В день обсуждения там "Ракового корпуса", достаточно оглядя помещения, я из автомата позвонил японцу и предложил ему интервью завтра в полдень в ЦДЛ. Такое приглашение очень официально звучало, вероятно он думал, что я всё согласовал, где полагается. Он позвонил своей переводчице (проверенной, конечно, в ГБ), та - заказала в АПН фотографа для съёмки интервью в ЦДЛ, это тоже очень официально звучало, не могло и у АПН возникнуть сомнения.

Я пришел в ЦДЛ на полчаса раньше назначенного. Был будний день, из писателей - никого, вчерашнего оживления и строгостей - ни следа, рабочие носили стулья через распахнутые внешние двери. Вместо чёрного японца вошла беленькая русская девушка и направилась к столику администратора, мне послышалась моя фамилия, я её перехватил и просил звать японцев (их оказалось двое и ждали они в автомобиле) Привратники были те же, которые вчера видели меня в вестибюле в центре внимания, и для них авторитетно прозвучало, когда я сказал "Это - ко мне" (Потом я узнал, что для входа иностранцев в ЦДЛ требуется всякий раз специальное разрешение администрации.) Я пригласил их в покойное фойе с коврами и мягкой мебелью и выразил надежду, что скромность обстановки не стеснит нашей деловой встречи. Тут, запыхавшись, прибежал и фотокорреспондент из АПН, притащил здешние ЦДЛовские огромные лампы вспышки, и пошло наше двадцатиминутное интервью при свете молнии. Администрация дома увидела незапланированное мероприятие, но его респектабельность, важность, а значит и разрешённость, не подлежали сомнению.

Комото неплохо говорил по-русски, так что переводчица была лишь для штата, она ничего не переводила. В конце встречи разъяснилось и это обстоятельство: Комото сказал, что три года сам провёл в наших сибирских лагерях! Ну, так если он - зэк, он может быть, и отлично понял чернуху в нашей встрече! И тем более должен он понять всё недосказанное. Мы сердечно попрощались.

Но вот прошла одна и вторая неделя после Нового года, а транзистор не доносил в моё уединение ни четверть отклика, ни фразочки на моё интервью! Всё пропало зря? Что же случилось? Помешали самому Комото, угрозили? Или не захотел редактор тазеты портить общей обстановки смягчённости японо-советских отношении? (Их радиостанция на русском языке выражалась приторно-угодливо) только одного я не допускал: чтобы интервью было напечатано в срок и полностью, в пяти миллионах экземпляров, в четырёх газетах, на четверть страницы, ну пусть в японских иероглифах - и было бы не замечено на Западе ни единым человеком! В связи с "культурной революцией" в Китае каждый день все радиостанции мира ссылались на японских корреспондентов, значит просматривали же их газеты - а моего интервью не заметил никто! Была ли это краткость земной славы, и Западу давно уже было начхать на какого-то русского, две недели пощекотавшего их дурно переведённым бестселлером о том, как жилось в сталинских концлагерях? И это конечно. Но если бы промелькнуло где-то, хоть в Полинезии или Гвинее, сообщение, что левый греческий деятель не нашёл для одного своего абзаца издателя в Греции - да тут бы Бертран Рассел, и Жан-Поль Сартр и все левые лейбористы просто криком благим бы изошли, выразили бы недоверие английскому премьеру, послали бы проклятье американскому президенту, тут бы международный конгресс собрали для анафемы греческим палачам. А что русского писателя, недодушенного при Сталине, продолжают душить при коллективном руководстве, и уже при конце скоро - это не могло оскорбить их левого миросозерцания: если душат в стране коммунизма, значит это необходимо для прогресса!

В многомесячном и полном уединении - как же хорошо работается и думается! Истинные размеры, веса и соотношения предметов и проблем так хорошо укладываются. В захвате безостановочной работы в ту зиму я обнаружил, что на сорок девятом году жизни окончу "n-1"-ю свою работу всё, что я собирался в жизни написать, кроме последней и самой главной "Р-17". Тот роман уже 30 лет - с конца 10-го класса, у меня обдумывался, перетряхивался, отлёживался и накоплялся, всегда был главной целью жизни, но ещё практически не начат, всегда что-то мешало и отодвигало. Только вот весной 1967-го года предстояло мне наконец дотянуться до заветной работы, от которой сами ладони у меня начинали пылать, едва я перебирал те книги и те записи.

И вот теперь, в тишине почти невероятной для нашего века, глядя на ели, по крещенски отяжелённые неподвижным снегом, предстояло мне сделать один из самых важных жизненных выборов. Один путь был - поверить во внешнее нейтральное благополучие (не трогают), и сколько неустойчивых лет мне будет таких отпущено - продолжать сидеть как можно тише и писать, писать свою главную историю, которую никому до сих пор написать не дали, и кто ещё когда напишет? А лет мне нужно на эту работу семь или десять.

Путь второй: понять, что можно так год протянуть, два, но не семь. Это внешнее обманчивое благополучие самому взрывать и дальше. Страусиную голову вытянуть из-под камешка. Ведь "железный Шурик" тоже не дремлет, он крадётся там, по закоулкам, к власти, и из первых его будет движений - оторвать мне голову эту. Так вот, накануне самой любимой работы - отложить перо и рискнуть. Рискнуть потерять и перо, и руку, и голос, и голову. Или - так безнадёжно и так громогласно испортить отношения с властью, чтоб этим и укрепиться? Не туда ли судьба меня и толкает? Не заставлять её повторять предупреждение. Много десятков лет мы все вот так из-за личных расчётов и важнейших собственных дел - все мы берегли свои глотки и не умели крикнуть прежде, чем толкали нас в мешок.

Ещё весной 66-го года я с восхищением прочёл протест двух священников - Эшлимана и Якунина, смелый чистый честный голос в защиту церкви, искони не умевшей, не умеющей и не хотящей саму себя защитить. Прочёл - и позавидовал, что сам так не сделал, не найдусь. Беззвучно и неосознанно во мне это, наверно, лежало и проворачивалось. А теперь с неожиданной ясностью безошибочных решений проступило: что-то подобное надо и мне!

Узнал я по радио, что съезд писателей отсрочили на май. Очень кстати! Уж если не помогло интервью - только письмо съезду и оставалось. Только назвать теперь больше и крикнуть сильней.

Бесконечно тяжелы все те начала, когда слово простое должно сдвинуть материальную косную глыбу. Но нет другого пути, если вся материя - уже не твоя, не наша. А всё ж и от крика бывают в горах обвалы.

Ну, пусть меня и потрясёт. Может, только в захвате потрясений я и пойму сотрясённые души 17-го года? Не рок головы ищет, сама голова на рок идёт.

А ближайший расчёт мой был - ещё утвердиться окончанием и распространением 2-й части "Ракового корпуса". Уезжая на зиму, я оставил её близкой к окончанию. По возврате в шумный мир предстояло её докончить.

Но требовал долг чести ещё и эту 2-ю часть перед роспуском по Самиздату всё же показать Твардовскому, хотя заведомо ясно было, что только трата месяца, а их и так не хватает до съезда. Чтобы выиграть время, я попросил моих близких принести Твардовскому промежуточный, не вполне оконченный вариант месяцем раньше с таким письмом, якобы из рязанского леса:

"Дорогой Александр Трифонович!

Мне кажется справедливым предложить вам быть первым... (где уж там первым) ...читателем 2-й части, если вы этого захотите... Текст ещё подвергнется шлифовке, я пока не предлагаю повесть всей редакции... Пользуюсь случаем заверить вас, что несостоявшееся наше сотрудничество по 1-й части никак не повлияло на моё отношение к "Н. Миру". Я по-прежнему с полной симпатией слежу за позицией и деятельностью журнала... (Здесь натяжка, конечно.) ...Но обстановка общелитературная слишком крута для меня, чтобы я мог разрешить себе и дальше ту пассивную позицию, которую занимал четыре года..."