Игорь переводит дыхание и продолжает очень тихо:

— Хуже зажмурившимся, они безостановочно катятся ко дну, становятся убийцами своей энергии, а следовательно, и себя и при случае окружающих. Они растворяются в кроссвордах, шашечных этюдах, марках, книгах, садовых участках. И вскоре начинают требовать, чтобы им обеспечили жратву, выпивку, бабу, бесплатную путевку, отгулы, двух тузов в прикупе. Чтобы для них изобрели личные синхрофазотроны, антираковую сыворотку, скатерть-самобранку, самовыбивающийся ковер, бессмертие…

Завелся парень. Любимая его пластинка, мотив его разруганной повести, где «молодой автор увидел жизнь в слишком мрачных тонах и, усердствуя в реализме, неистово атакуя мещанство, скатился в голый или слегка завуалированный натурализм». Формулировочка! Это его походя лягнули в газетном обзоре. Даже я запомнил — целый вечер выслушивал стенания старых Рокотовых по поводу зятя, который даже писать нормально не умеет, который Бог знает до чего докатится, если уже скатился… Надо все-таки дочитать его повесть до конца. Тут не просто война с мещанством или разные дежурные измы. Воевать Игорь, в сущности, ни с кем не способен. Или я ошибаюсь? Или не такой он уж безобидный? Надо как-нибудь разобраться.

— Но куда опасней те, — горячится Игорь, — те, кто катится зажмурившись не вниз, в вверх, не испытывая ни желания управлять, ни страха перед высотой, ибо глаза и уши плотно запечатаны. И бывает, что долетит такой до предельной своей ступени и только тогда приходит в себя, открывает чувства, и охватывает его благодать неописуемая. Взгляд услаждается блеском и благопристойностью, слух — славословием, а обоняние — постоянным курением фимиама. И он начинает любой ценой оберегать мираж, проявляя чудеса ловкости, нередко чудеса подлости — по обстоятельствам…

Это что-то новенькое. Следующая повесть?

Интересно, куда я двигаюсь по его схеме? Свободно падаю или принудительно возношусь к вершинам — куда собственно направлен вектор моей конвертной деятельности? И понимает ли он, что верх и низ — относительны, что скатерть-самобранка и бесплатные путевки — вещи того же ряда, что и фимиамный дымок?

Я устал. Игорь тоже выдохся, но никуда не спешит. Пьем кофе с рижским бальзамом. По-моему, он не прочь здесь остаться. Но где его уложить? Да и заведется с утра на свежую голову, ну его к дьяволу. А я хотел бы встать пораньше и взяться за работу. Пора. Уже третью неделю собираюсь. Надо приступить хотя бы с завтрашнего утра. Воскресение мое начнется в воскресенье (каламбур!). Выжидательно смотрю на Игоря. Он снова краснеет, и словно тройной прыжок с места:

— Слушай, Эдик, такое дело…

Я не слушаю, иду к столу, достаю полусотенную бумажку и протягиваю Игорю. Он краснеет еще сильней, но берет.

— Когда будет, отдашь, — говорю как можно бодрей.

Игорь удивлен — моим новым свитером, бальзамом, свободно выданной банкнотой. В его сознании я соскальзываю со своего раз и навсегда предписанного места. Не уверен, что ему снова захочется читать здесь свои стихи.

Он благодарит, занудливо врет про какой-то костюмчик для сына — всю детскую экипировку, конечно же, покупает мадам Рокотова. Но зато он исчезает минут через пять.

Открываю форточку. Холодный, но уже весенний воздух врывается в комнату. И в самом деле, весна.

На улице темно. Светятся только два окна в доме напротив.

Так куда же я лечу? Наверняка в какую-нибудь щель, не обнаруженную Игорем в его философских упражнениях. Забавно попасть в философскую щель без тяги к перу и с распахнутыми органами чувств.

В одном из окон наблюдаю натуральную семейную сцену. Он в костюме, видно, вот-вот пришел. Она в незастегнутом халатике. Резкий разговор, назревает скандал. Даже на таком расстоянии чувствуется, что слова жесткие, тяжелые, куда тяжелей столовых тарелок. Лица все сильней искажаются от злости. Лучше бы обменялись пощечинами. По-моему, она уже плачет…

В другом окошке — чаепитие у молодоженов. Чай с поцелуями в полвторого ночи. Влюбленные связывающие взгляды. Прекрасная пора. Совсем недавно они отгремели оркестриком на козырьке подъезда, разноцветными шарами и лентами на дверцах такси. Она разбрасывала конфеты, купаясь в волнах музыки и ребячьего визга, воздушные шарики лопались, он смущался, не знал, куда себя деть.

Перемещаю взгляд по диагонали. Он уже без пиджака, галстук сбился на бок. Размахивает руками, кричит, может быть, убеждает в чем-то. Она закрыла лицо, плачет, видно, как вздрагивают круглые плечи. Ну их…

Снова к молодоженам. Целуются, черти. Потом гасят свет. Завидки берут.

Да что я — с ума сошел, что ли! Но трубку снимает именно Наташа.

— Ты очень рано звонишь… Нет, не сплю… Читала… Хорошо…

Боже мой, я действительно тебя обожаю, милая Натали. Неужели ты приедешь? Срочная уборка. Ура!

* * *

— Что с тобой? — спрашивает Наташа.

Она стоит у входа. Пальто расстегнуто, волосы рассыпались, длинные пальцы комкают берет.

— Я очень испугалась, — говорит Наташа. — Что с тобой?

Делаю шаг вперед, отбираю измятый берет, бросаю его на столик. Она смотрит мне в глаза и совсем прижимается к двери. Но отступать некуда. Ни ей, ни мне.

Ее щеки в моих ладонях. Она напряжена до предела, даже скулы свело. Целую в сжатые губы, в немигающие глаза. Так продолжается, наверное, с минуту. Наташа — застывшее изваяние.

Но вдруг возникает ответная волна. Ее пальцы на моем затылке…

Она почти сразу задремала. Я уснул гораздо позже. Лежал и думал, что мы с Наташей — великие идиоты, что могли бы давно уже наплевать на мудрость Вероники Меркурьевны и пожениться, и пить чай с поцелуями в полвторого ночи.

Мы проснулись одновременно около семи под жиденькие намеки на рассвет. Не столько проснулись, сколько ощутили друг друга. Ни от нее, ни от себя не ожидал я такого урагана. Нечто невероятное истрепало нас, швырнуло в мертвый сон, и настоящее утро наступило лишь в полдень.

Наташа привела себя в порядок, сварила кофе, поджарила ломтики батона. Первый семейный завтрак плюс ослепительный мартовский воздух равняется чему? Наверное, счастью.

— Завтра же поедем в загс, — сказал я.

Долой свободу! Хочу в добровольное рабство. Хочу, чтобы спрашивала, когда приду с работы, когда соизволю поправить дверь на кухне, как назову сына…

Наташа улыбнулась, погладила мою руку.

— Не будем спешить, — сказала она. — Тебе осталось совсем немного до защиты, и я вот-вот получу диплом. Тогда будет проще. Иначе мои взвоют, сам знаешь. Начнут на примерах воспитывать. Мы и так ждали слишком долго, потерпим еще полгодика, а?

На лбу ее прорезалась упрямая складка. Значит, она все решила за меня и за себя. Но взгляд излучал столько тепла и, мне казалось, любви, что я не стал сопротивляться. Не стал сопротивляться, черт бы меня побрал…

— Ты меня любишь? — спросила Наташа, одеваясь.

— Да, а ты?

Наташа засмеялась, поцеловала меня.

— Ты очень хороший, Эдик.

И единственное в мире существо, считавшее меня очень хорошим, покинуло мой дом.

* * *

Сегодня попал в забавный переплет. На 17–00 профорг Карпычко назначила собрание. Где это видано — занимать свободное время сотрудников говорильными делами?

Не согласен я платить взносы в размере пятидесяти рублей. Не согласен, и точка.

Провел хитрую операцию. Надо, думаю, отделаться мелочью. Сбегал в театральную кассу на углу, хотел взять пару билетиков куда угодно. Но смотрю — самый завалящий концерт начинается в полвосьмого. Лариса Карпычко вмиг объяснит, что мне торопиться некуда, что собрание не затянется…

Ослиное положение! Как быть? И никуда не отпросишься — кому в детсад, у кого жена больна, а мне, природному одиночке, как быть?

Малость помаялся и придумал. Звоню Валику.

— Окажи услугу…

— Сколько? — по-деловому спрашивает он.

— Да не то, — посмеиваясь, говорю я. — Позвонить мне в полпятого можешь?

— Могу, а зачем?