Во второй раз нас вызвали для выслушания обвинительного акта.

В нем рассказана была история бойни с таким расчетом, чтобы обвинить нас в заранее обдуманном и подготовленном восстании, затем указаны три лица - Н. Зотов, А. Гаусман и Л. М. Коган-Бернштейн - как стрелявшие.

На основании показаний офицера, полицейского и других чиновников, устанавливалась наша виновность в вооруженном восстании, вследствие чего и постановлено судить нас по законам военного времени с наложением наказания по 279 статье военно-уголовного устава.

После прочтения обвинительного акта презус заявил:

- Кто желает сделать заявление по поводу выслушанной записки?

Нам, кстати сказать, защиты не было дано никакой. Поэтому предложенный "презусом" вопрос давал нам хоть маленькую возможность заявить о нарушении существовавших тогда законов.

Заявление мы поручили сделать в краткой, но мотивированной форме А. Л. Гаусману. Он к этому приготовился.

Вслед за вопросом презуса Гаусман заявил:

- Я желаю сделать заявление.

- Говорите.

- Законом предусмотрено, что суду Военно-Судной Комиссии не могут подлежать женщины, которых здесь имеется семь. Вследствие этого я заявляю, что дело о В. Гассох, Н. Коган-Бернштейн, П. Перли, А. Болотиной, Р. Франк, А. Шехтер и Е. Гуревич должно быть выделено и передано гражданскому суду.

- Еще кто имеет заявление?

- Я хочу, продолжал А. Гаусман, еще сказать, что на основании того же закона гражданскому суду должно быть передано также дело о несовершеннолетних, а таковых у нас имеется трое, Л. Берман, К. Терешкович и М. Эсперович.

- Еще имеются заявления? - уже с раздражением прокричал секретарь Федоров.

Не успел кто-то произнести:

- Я имею заявить... - как раздался громкий голос презуса.

- Довольно! Что их разве всех переслушаешь! Выводи их вон!

Мы буквально остолбенели. Как! Дело идет о суде, который может приговаривать к смертной казни, о суде, для которого не требуется для этого больше одного непроверенного показания, о суде, где нет защиты для подсудимого!

И здесь подсудимым даже не позволяют высказаться с чисто формальной стороны! Да суд ли это? Не просто ли послали офицеров, исполняющих то, что-им приказано?

Но нам не дали даже опомниться. Ряды конвойных замкнули нас в тесный круг; щелкнули замки берданов...

- Выходи!.

И нас увели обратно в тюрьму.

Прошло два дня. Нас опять привели в суд "для выслушания приговора".

Жутко было при таких условиях оказаться в этом шемякинском суде. Нас в этот день и вели-то по-особенному. Конвой был значительно усилен. Хорошего было ждать нечего. Когда мы оказались в суде, презус и аудиторы были уже там.

Прежде чем прочитать вслух приговор, презус счел необходимым сказать:

- Вы не особенно волнуйтесь. Приговор, вероятно, будет смягчен.

По тону чувствовалось, что даже этому суду казался его приговор чудовищным.

После предисловия, не сулившего нам ничего утешительного, секретарь приступил к чтению.

Приговор повторял в мотивах то же самое, что было в обвинительном акте ("выписке из дела"), и заканчивался словами:

- На основании вышеизложенного, суд отверг заявления, сделанные Гаусманом, и на основании статьи 279-ой налагает на всех подсудимых наказание смертной казнью через повешение... но, в виду смягчающих условий, ходатайствует перед иркутским генерал-губернатором о замене смертной казни каторжными работами для М. Гоца, М. Орлова, А. Гуревича и О. Минора без срока, М. Уфлянда и других на 20 лет... а для Розы Франк и Анастасии Шехтер, в виду того, что они 22-го марта приглашали бывших там идти в полицию... к 4-м годам!

Три фамилии - Н. Зотова, А. Гаусмана и Л. Коган-Бернштейна, - среди тех, о ком ходатайствовал суд не были упомянуты...

Вот они, трое, рядом с нами, обреченные на смерть... У многих на глазах слезы, но все молчат. Нет слов для выражения того чувства, которое всех нас охватило. Я не мог поднять глаза, чтобы взглянуть на них.

Мне казалось, что я от охватившего меня ужаса и стыда свалюсь... Почему их отдают в руки палача? Почему не меня? Не других? Ведь я также виновен и невиновен, как А. Гаусман? Неужели ложного показания городового достаточно, чтобы убить человека?

Молча мы дошли до тюрьмы. Трех окончательно приговоренных оторвали от остальных и посадили в одиночные камеры.

Начались жуткие дни ожидания. Приговор на утверждение был послан в Иркутск генерал-губернатору, которого в это время заменял начальник штаба генерал Веревкин. Зловещая фамилия... Веревкин, веревка.. Утвердит! - думалось нам.

Целый месяц, до 6-го августа, мы ждали. Пусть читатель, хорошо знающий, что значит ожидать ежеминутно смерть, подумает, как это тяжело, когда эта смерть придет к безоружному... Явятся люди, свяжут, поволокут, убьют... и отправятся... обедать, чай пить, ласкать свою жену, детей!.. Неужели найдется палач здесь, в Якутске? Хотелось верить, что палачей не найдут...

Но вот 6-ое августа. С полудня в тюрьме тревога.

Без всякого предупреждения из одиночки вывели сначала Зотова. Наши камеры в это время были заперты. По рыданию Евгении Гуревич, которой дали проститься с любимым человеком, мы поняли в чем дело. Прильнув к окнам, мы увидали Николая Львовича, идущего по мосткам к тюремной калитке. Бледный, с перекошенной улыбкой, с блестящими глазами он бодро шел, часто оборачиваясь к нам, и говорил "прощайте"". Он уже знал, что сегодня конец всему...

Следом за ним вывели из одиночки Альберта Львовича Гаусмана.

Я не могу передать тех необычайно тяжких чувств, которые каждый из нас, остающихся в живых, испытывал в течение остальной части ночи.

К уведенным от нас вскоре принесли на кровати парализованного Л. М. Когана-Бернштейна.

Их поместили в кордегардии в особой комнате, окно которой, выходило в особый двор; там, на глазах приговоренных, воздвигали виселицы.

А. Л. Гаусман и Л. М. Коган-Бернштейн проводили последний день своей земной жизни. К ним пустили на свидание жен с детьми. Шестилетняя, умная девочка Надя, дочь Гаусмана, забавлялась с отцом и вероятно не подозревала о страшном смысле этих последних часов жизни. Отец не подавал виду о своих ощущениях. Смеялся, беседовал с своей любимицей и любовался на нее. А сын Л. М. Коган-Бернштейна... Думал ли он и его сынок, милый Митя, что им суждена одинаковая судьба от рук убийц!

Между тем, через 30 лет после казни отца, произведенной царскими насильниками, он был расстрелян насильниками-большевиками. Нельзя без содрогания вспомнить товарища Наталью Осиповну, жену повешенного мужа и мать расстрелянного сына... Что ей приходится вновь теперь перестрадать после тридцатилетней муки после казни мужа...

Было свидание дано и Н. Л. Зотову с Евгенией Гуревич.

В ночь на 7-ое августа 1889 года было совершено убийство трех товарищей по приказу судей, утвержденному из Иркутска и Петербурга.

Их казнил уголовный каторжанин. Зотов сам надел на себя петлю и вытолкнул из под ног скамейку. То же сделал и Гаусман. А Когана-Бернштейна палачи приподняли на кровати, набросили петлю и бросили кровать...

При этом ужасе присутствовали судьи, полицейские. Один из них, Олесов, ходил около повешенных и тянул их за ноги...

Мы всю ночь не спали. Многие рыдали.

Рано утром прибежал к нам в слезах смотритель Николаев и тут же упал в глубоком обмороке.

ПЕРВАЯ КАТОРГА

Седьмое августа 1889 года. В тюрьме тишина. Рано утром из петли вынули Евгению Гуревич. Она не в силах была вынести совершившегося. Все молчим. Не хочется глаз поднять, чтобы не встретить глаз соседа. Всякому хочется уйти в себя. Да и что окажешь? Ненависть ко всем служителям строя, к самому строю выросла до огромных размеров, и ведь ничего не поделаешь...

Нам остается не убивать себя, а жить, и, когда явится возможность, вновь вступить с ним в непримиримую борьбу, быть готовыми...

Около полудня во двор втащили целую связку кандалов, наковальню, заклепки. Явился кузнец с молотком в руках и старший надзиратель. Приговор вошел в силу. Нас по очереди вызывали в контору, давали прочитать и подписать приговор, а затем отправляли с надзирателем обратно во двор, где и заковывали ноги. Каждый из нас почти с радостью подвергал себя этой операции. Как будто легче становилось после пережитой ночи, когда мы чувствовали, что вот и нашей жизни конец, что мы начинаем долгие муки невольнической жизни. А все-таки внутри говорил инстинкт жизни: все-таки я жив! И где-то глубоко в душе таилась мысль - жив и еще буду жить, дышать, может быть явится еще когда-нибудь радость жизни, и удастся увидеть, как люди заживут более свободно, более счастливо. Тяжелые кандалы явились облегчением. Мы стали даже говорить между собою, делиться впечатлениями, стараясь не упоминать о проклятой, невыносимой ночи.