Раскричался Еропкин - кузнечики со страху побросали молотки, судак под корягу забился, а звездочка в сизом небе затрепетала. Только ночь ползла и ползла из-за леса, будто перестоявшее тесто из квашни. Ей что, она больше земли-матушки, ее криком человеческим не напугаешь.

- А ну, смирись! - вдругорядь приказал монашек, и Еропкин опять осмирел. - Видать, ты тверд в решении.

- Тверд, - мотнул кудлатой башкой Еропкин.

- И кровно обиделся на царя.

- Кровно.

- В таком разе - мне тебя не уговорить.

- В разум не возьму, с чего стараешься.

- Не буду, не буду. И то: сладко да горько на звук не познаешь.

Монашек поднялся. Опершись на посох, ступил на берег, на чреслах веревочку подтянул. Сухонький, стройненький стоит. Кабы не власы седые да не морщины из-под скуфьи к усам - в юность вошедший первогодок-послушник.

- Побреду я, - сказал. - Только нечего тебе на Царицын плыть. Все, что ищешь, - недалече, сын боярский. Сейчас собирайся и правь Северкой. Скоро по праву руку приток узреешь. То Шувайка, речка не речка - ручей. Вверх по ней с версту пропетляешь - стой и, ни о чем не думая, спать ложись. Утре все сбудется. Станешь честно служить и по чести получать. Сытна да красна жизнь покатится - саблю из ножен, почитай, не придется вынимать. Верши.

Ни о чем больше не спрашивая, засуетился Еропкин. Чалку с сука сдернул, поднял с днища весло и оттолкнул лодку от берега. Лишь вымахнув на стрежень, опамятовал, обернулся, крикнул:

- Ты-то кто?

- Я, - отозвался монашек, - вроде твоего ночного гостя, тоже людям пособляю!

- На пару ходите?

- На пару, сын боярский, хотя и врозь! - И скрылся за тальником.

Еропкин же тут же про него запамятовал, вроде бы и рыбой не кормил и беседу не вел, словно монашка на свете вовсе не было. Поудобней утвердившись на скамье, не раздумывая, устремил лодку вверх по Северке, будто бы изначала сей путь выбрал.

7

И горазды же русские спать! В избе ли, в тереме, в лесу, в поле, на лавке, на кровати, на полатях, на сеновале, а то и просто на земле раскинутся вверх животами и отдыхают. Один - посапывает, другой похрапывает, третий - постанывает от удовольствия, но все, ежели уж Бог сон послал, спят поелику возможно, до свежего пота, до легкого головокружения, до того, что кажется, душа вот-вот отделится от тела, а тело, стряхнув сон, движется как бы само: руки без всякой потуги работу делают, ноги - дорогу мерят, ну а голова в разные разности вникает и находит выход там, где человек иного рода-племени ляжет да и помрет от тоски и безысходности. Мастер русский человек спать, ибо знает: сколько поспишь, столько и дела сделаешь. Такова уж жизнь на Руси: мир и хлеб насущный добываются трудами тяжкими, совершаемыми в малое время. То, на что другому народу, в другой стране отмеряется год, русский вынужден выполнять в три-четыре месяца: вспахать и посеять, скосить, высушить и заготовить, сжать, обмолотить, в скирды сложить. И запас на зиму устроить. И продать то, что не может лежать. И купить все потребное к жизни зимней, да поправить, да починить. Да еще в эти же три-четыре месяца то дождь, то ведро, то заморозок грянет, а то сушь - ничего загодя не предугадаешь, и одна надея на крепкое тело, на почти непосильный, каторжный труд. Так что, выходит, сон на Руси не грех, но благое дело, та же, по сути, работа, без коей не только сам и семья загинут, но, чего доброго, и государство пропадет. Без государства же всякий ловкий что хошь с Руси тащи либо приходи и властвуй. Горький опыт тому порука.

Еропкин по старой многолетней привычке, выработанной в походах, спал как человек воинский, государственный: вполуха, вполглаза, под правой рукой сабля, под левой пистоль, нож за голенищем, сполох - и встал обряжен и оружен. Воинский человек себе не принадлежит. Два великих властителя над ним: начальник и судьба, и он ежечасно готов им покориться по воле Божьей. Отринув сон, встать, где укажут, и вершить, что прикажут, думая не о себе, но о том, как сподручней исполнить приказ, даже если цена тому - жизнь собственная.

У воинского человека особое место среди русских людей, и отношение к нему особенное. Потому как он есть защитник православной веры, народа своего и Руси. Хоть глад, хоть мор, но народ, всем миром корячась, последнее от себя оторвет - и ему: ведь коли и он холодный да голодный, то кто же тогда за други своя встанет, кто землю-матушку убережет, кто остережет ворога и даст время наполнить житницы зерном, а села и деревни жизнью? Он, все он, воинский человек. Бывает, конечно, вырвавшись из-под начала, воинский человек и набезобразит. Но тут уж миром споймают его, и старики, как сына родного, посекут в овине. То не кара ему, а наука своему от своих, и люди на него не в обиде: до смерти воинский человек живет не по своей воле и редко помирает своей смертью. Такая планида у него: самому погибнуть, чтобы другим жилось.

Проснулся Еропкин то ли от всплеска речного, то ли от вскрика человечьего. Вскинулся на локтях, саблю от ножен освободил, кремень пистольный обтер.

Над речкой и по берегу туман пластался - ни дерева, ни куста не различишь, где восток-запад, не угадаешь, чувствуется только, что утро наступило, - туман по-над землей сер, а над головой белым-белый, и слышно в тумане, два человека постанывают, вроде как бы или бревно стараются вздыбить, или друг дружке горла рвут. Звук явственный и движется к реке, на Еропкина.

Сел Еропкин на пятки и к земле пригнулся - и не видно его в тумане, и, в случае чего, нападать сподручней. Мигнуть не успел - сцепившись, выкатились к воде два человека, и оказавшийся сверху ножом потянулся к горлу нижнего. Нижний руками уперся в ключицы врага. Тот был тяжел, руки нижнего слабели, и нож уж дрожал возле его бороды. Премерзким нож в тумане глянулся. Словно из склизкого льда сработан.

Не разобрав, кто прав, кто виноват, Еропкин пружиной взвился, сажени две пролетел и на излете саблю плашмя обрушил верхнему на поясницу, а когда тот, вскочивши, остолбенел, саблю плашмя же уложил на маковку. Мастером сабельного боя слыл Еропкин.

- Жив? - спросил нижнего, стараясь унять стук сердца.

- Жив, - прохрипел нижний.

- Вставай.

- Убил его?

- Через час очухается.

- Жалко.

- Он кто?

- Сосед. Сено умыкнуть хотел.

- И ты...

- А как же! Свой нож вот только обронил.

Между тем туман стал сползать в речку. Очертились тальниковые кусты, обозначилась береговая лужина, уставленная стожками, за лужиной проступил лес. Проглянуло солнце, и в отаве засверкала роса. Еропкин прижмурился, а когда открыл глаза, увидал, как спасенный им человек поигрывает ножом.

- Себе возьму.

- Имеешь право, - кивнул Еропкин.

- Ты откуда?

- Оттуда, - указал Еропкин вниз по течению реки. - Я воинский человек. Службы ищу.

- Служба найдется.

- А жалованье? - оживился Еропкин.

- Десятая часть с дохода. И дом дам.

- Велик ли доход?

- Богаче меня тут нету.

Задумался Еропкин, разглядывая знакомца. Странный человек: в лаптях, в посконных рубахе и портах, осанка же что у твоего боярина, а глаза из стороны в сторону бегают, словно кур воровал. Росточка же махонького, тело жидкое. Словеса русские произносит, да будто бы не по-русски: словно бы они не увязаны между собой, а только приставлены друг к дружке. Ряд жесткий, трескучий - до ума речь доходит, а сердцем не воспринимается. Сухой, не душевный говор у человека. Да только что же с того? Может, здесь это все в обычае? И на Руси, случается, чудят бояре. Иной в вотчине своей смердом смерд, а достаток - как у великого князя. Видно, и этот юродствует, любо ему убогонького изображать. Хозяин - барин: чертом ли в колеснице, жареным ли петухом на спице - вольная воля. Он, Еропкин, как обогатеет, тоже чудить станет. Бухарский халат справит, чалму басурманскую заведет, трех холопок подородней сыщет. Одна бы еду варила, другая бы ему пятки чесала, третья бы с ним спала. И так бы менялись через день. Молодец монах: и утро еще толком не возгорелось, а желаемое уже сбывается. Жалованье же на первый раз сойдет, как-никак десятая часть с прибытка. Прибыток же, видно, немалый у знакомца, - стал бы он в наймы служилого брать, как бы сам един хлеб кушал.