- Обделяешь! - рычал Еропкин.

- Лишнее берешь! - вторил Смур.

- Воюй сам!

- Мне вор не нужен!

- Сам вор!

Насилу холопы растащили их. Еропкина к возу прижали, Смура - к стене и так неволили, покуда из бойцов пыл-жар не вышел.

- Да подавись ты своими груздями, - пожелал Смуру Еропкин, переведя дух.

- Своими, именно, - кивнул Смур. - Я лишнего не дам. Желаешь служить - служи по уговору.

- Теперь уговор другой будет, - подбоченился Еропкин. - Еще двоих холопов мне дашь. Один - ключник и для всякого обиходу, другой - стряпню стряпать. А грабить соседей станем - мне десятину и с грабежу. Согласен холопей с возами пришлешь, нет - я шапку в охапку. Володетелей много, выберу наищедрого.

Отродясь Еропкин подобно не перечил ни князьям-воеводам, ни боярам, никому, кто был выше его по достатку и значимости. Писцу-подьячему, щелкоперу, крапивному семени, когда случалось забрести в Поместный приказ, и то кланялся, раболепствуя, в глаза заглядывал, указующее слово ловил, выслушав - не перечил, помнил: жалует царь, да не жалует псарь. А тут никакой боязни, шагает себе, с пяточки на носок сапожок ставит, плечиками покачивает. Чует, как Смур взглядом затылок сверлит, да силы в том взгляде нет. На его, Еропкина, стороне сила. Вот осерчает вконец да и махнет через острог - и ступай, Смур, сам стеречь сено, ползать промеж стожков, резать соседей. Ножик, вишь, обронил, Аника-воин! Богу своему молись, что сосед квелый попался, тут же тебя не порешил. В потасовке ножик не обронить искусство!

Вытащил Еропкин из-за пазухи сулею. Запрокинув лицо к небушку, глотнул глоток добрый. А в небушке солнце плещется и жаворонок во славу сущего песнь поет.

Словно в хороводе, Еропкин голову склонил к плечу, руки развел и грянул свою песню, сам величаясь да славясь:

От Москвы, Москвы заря занималася.

Эх, ой, ой ли, ой люли, заря занималася.

Эх, у царя война, война поднималася.

Эх, ой, ой ли, ой люли, война поднималася.

Эх, моему дружку давно сказано.

Эх, ой, ой ли, ой люли, давно сказано.

Давно сказано ему наперед идти.

Эх, ой, ой ли, ой люли, наперед идти.

Наперед идти, ему круги заводить.

Эх, ой, ой ли, ой люли, ему круги заводить.

Ему песни запевать, ему девок выбирать.

Эх, ой, ой ли, ой люли, ему девок выбирать.

Ему девок выбирать, ему красных целовать.

Эх, ой, ой ли, ой люли, ему красных целовать.

Домой пришел, а там друг сердечный - ночной гость валдайский внове сидит.

- Так-так, - щерится, - хорошо пьешь и хорошо поешь, сын боярский. Ты пей, пей романею-то, она мысль прямит. Тут в Свободине с прямыми мыслями таких дел наворочать можно - мои братья обзавидуются. Да ты к столу, к столу присаживайся. Небось как волк есть хочешь? Покормлю. Кушай с запасцем - ключника-то со стряпухой только к вечеру пришлют.

Глянул на стол Еропкин, а там еды, как в первую ночь. Сел за стол, сулею достал, себе налил, гостю. Выпили, стали есть. Гость куска не дожевал - окосел. Видно, слаб был на романею. К стене привалился, заалел лицом и ну пьяненько бормотать:

- Покуда ты у Смура гостевал, я по здешней земле походил, поглядел. Прикидывал, как к ней приноровиться, с какого бока подкатить. Ничего не придумал. Живут. Язычники. Казалось бы, в языческом состоянии им сподручнее тяжко грешить, да не тут-то было. У них, видишь, на все закон: то нельзя, это нельзя; на все ответ: таков порядок. Да ты сам слышал. Оттого и грешат мелко, так себе: ульи унесут, невод украдут, лесину в чужом лесу срубят. Тоска. Муж же на чужую жену не глядит, жена на чужого мужа - тоже. Я уж было на них рукой махнул. Но когда к Смуру пришел и, стоя у тебя за спиной, Смура послушал...

- Ты там был? - не поверил ушам Еропкин.

- Был, был. И вот что решил: Смур - наинужнейший мне, то есть нам, человек. Ты слушай, сын боярский. Ведь это же надо, что он удумал! Да тут, коли дело выгорит, такие разбой да грабеж пойдут - мы с тобой сразу отличимся. Только бы сюда, в Свободину, еще десятка два таких же, как ты, детей боярских завлечь и столько же здешних стяжателей вроде Смура выискать - конца-края грабежам не станет. Избы что - земля, камни по всей Свободине гореть будут. А там, глядишь, и Народное Царство в смуту влезет да в ней и увязнет. Да тут до искончания мира на всех греха хватит! Мы, сын боярский, заместо закона им страсть к наживе подкинем. Закон супротив наживы не устоит. Правильно? Правильно. Потому что страсть к наживе может обороть единая власть да единая вера. Но власти единой у них нет и веры нет. Тут, в Смуровом городище, каждая семья по-разному молится. Смешно сказать: кто в речку верит, кто в облако, а кто в кукушиный крик да в шорох камыша. Так-то Свободина эта - что яблоня в наливных яблоках, тряхни - и осыпятся. Вот я и надумал: жадюга Смур у нас на первый раз есть, детей же боярских ты мне присоветуешь. Есть у тебя знакомцы, такие же, как ты, мужалые да ухватистые, готовые за золото хоть кому послужить?

- Ага, - услужливо кивнул Еропкин, споро обгладывая заячью ногу. Заев зайчатину ложкой соленых рыжиков, вытер кулаком усы и принялся загибать блестящие от жира пальцы: - Сенька Петров, боярский сын, наш, валдайский, почитай, сосед. Звяга Силин, тоже воинский человек, из митрополичьих. Да вот еще Сулейка, татарин касимовский, баял: де, княжеских кровей. Еще, еще...

Загнув четвертый палец, нахмурился, но, как ни силился, более назвать никого не смог. Всех друзей-знакомцев мысленно выстроил в ряд, вгляделся в лица. Всякий народец попался, всякого достоинства и достатка, некоторые слава только, что носили крест, - чистые басурмане, свое устерегут, но чужое унесут, да еще божиться станут: мол, сроду чужого не брали. Если же божба не поможет, ретивого взыскателя и зарежут отай, после же дивятся: вчерась, дескать, за рухлядью приходил - кричмя кричал, а ноне и нос не кажет - видать, засовестился. Но согласных за золото служить абы кому, кроме трех названных, не было. Эко диво дивное! Взять хотя бы, к примеру, Мишаню Зернова. Ведь по всем повадкам-ухваткам - тать, обличьем страхолюден, а служить, окромя царя-батюшки да Руси-матушки, никому не станет. Еропкин сейчас это понял наверняка, только объяснить причину не мог.

Дивясь такой сущей нелепице, вспомнил, как Мишаню Зернова присватала полоцкая боярыня, богатющая, красавица и вдова. Мишаня и ночь переночевать с ней сподобился, а наутро сплюнул сквозь зубы Еропкину на сапоги, выразился: "А у нас бабы краше" - и, вернувшись из похода, у себя под Звенигородом обженился на меньшой дочушке такого же, как и сам, сына боярского. Всей и прибыли с женитьбы: как теперь на Москву-реку купаться правит - голозадая команда по тропочке поперед бежит, пять сынов-погодков. Это надо же таким дурнем быть! Получается, все его, Еропкина, друзья-знакомцы - дураки. Много же их на Руси-матушке. Видно, уж такая сторонушка: и не сеют их, не жнут они сами родятся.

- Неужто все? - прервал размышления гость.

- Все, - виновато вздохнул Еропкин.

- Не густо.

- Всех перебрал. Были люди как люди, а сейчас глянул... словно червоточина в них.

- Потому что со стороны глянул. Когда в куче живешь - не замечаешь.

- Дурачье, - высказал надуманное о друзьях-знакомцах Еропкин.

- Слишком просто судишь. На Руси дураков не больше, чем в иных землях. Просто на Руси есть нечто другое, чего в иных землях нет.

- Растолкуй, - попросил Еропкин, хотя слушать гостя стало скучно. От съеденной зайчатины да от выпитой романеи по телу разлилась истома. В самый раз было бы соснуть. Все-таки хороша пошла жизнь: ешь да спи, спи да ешь, ни заботы тебе, ни печали. Бабу бы вот теперь - это да, а умствовать, рассуждать - не его дело. Выставят ему завтра тридцать молодцов - станет их бою учить, не выставят - будет полеживать. Не умствования ради он из дома сбежал, но беспечной, вольготной жизни для.

Гость же, плеснув в стопу романеи, выпил и окончательно окосел.